Изменить стиль страницы

— Ну, вот, теперь я вижу не мальчика, а мужа, — перефразировал Пушкина один из новых знакомых, ожидавший моего превращения в полноценного зэка. И мы пошли в столовую. Это был длинный барак, уставленный поперек грязными столами и общими скамейками без спинок. У окна раздачи повар отметил меня по списку «этап» и дал мне железную миску горячей баланды. Мы сели за стол, и я убедился, что этот суп-вода ни чем не отличается от тюремного. Таким же было и второе блюдо: серая каша из мелкой, безвкусной крупы без масла — ее именуют в лагерях «кирза» — это дежурное блюдо. Такую крупу в магазинах не продают, говорят, что ее привозят из Китая. После еды разговор продолжался до вечера и тут объявили: «Кино, ребята!» Такое происшествие тогда бывало один-два раза в году. Все быстро оделись и побежали к бараку-столовой — «хавать культуру», как выразился мой спутник, бывший редактор одного из крупных московских журналов.

В дверях столовой зэки образовали толпу и пробку из тел; в лагере было около четырех тысяч человек, и все хотели попасть вперед. Мы вошли в толпу, и нас понесло...

Мы стояли, стиснутые в толпе, и мой спутник говорил о культурном прошлом России, говорил, до чего может дойти человек, загнанный в эти вонючие зоны. Вдруг он начал читать Брюсова: 

Итак, это сон, моя маленькая,

Итак, это сон, моя милая:

Двоим нам приснившийся сон...

— Вот ведь каких людей удалось большевикам обмануть, — помолчав после изумительного стихотворения, сказал мой новый знакомый. — Как, наверно, горько было умирать Блоку и Брюсову, разочаровавшись в революции...

А на экране уже улыбались и плясали счастливые колхозники, и я вспоминал: «Если бы в нашем колхозе знали, что в тюрьме кажинный день хлеб да сахар дают — все бы сюда пришли сами!»

Мы вышли после кино на морозный воздух и услышали, как на вышках солдат передавал пост другому солдату:

— Пост охраны врагов народа сдал!

— Пост охраны врагов народа принял!

Мы вошли в барак: лязгнули засовы, закрылись замки, снаружи молотками постучали надзиратели по решеткам на окнах, и мой первый, особый день в лагере, как я считал, был окончен.

Но не тут-то было! Не успели мы как следует заснуть, как загремели засовы и ввалилась толпа надзирателей: «Вставай! поверка!» Значит, где-то у них не сошелся счет. И безропотные, привыкшие уже ко всему люди, выстроились посреди барака, а солдаты начали отсчитывать пятерки, перегоняя людей из одной половины барака в другую. Но и это, наконец, кончилось. Мы опять легли, и я скоро уснул.

Проснулся я от света и шума: кто-то топал сапогами по проходу и орал. Я поднялся на нарах и сел, еще ничего не понимая. И тут же ко мне подскочил надзиратель, узбек или казах:

— Ты кому не спишь? — орал он. — Ты кому ждешь? Ты Эйзенхауэру ждешь, ты Эйзенхауэру не спишь?! Собирайся в карцер!

И поволокли раба Божия в тот карцер, из которого я утром вышел... Забыли меня предупредить новые знакомые, что надзиратели ночью специально с шумом врываются в бараки, и если кто-то поднимается с нар, его хватают и ведут в карцер: ведь тот, кто не спит, может быть, готовит побег...

Начался мой лагерный опыт.

Глава VI

Эта камера карцера была большой и набитой людьми: не меньше 20 человек лежало вповалку на трехэтажных нарах. Я влез наверх, кто-то молча подвинулся, я лег на новое место в третий раз за сутки. Единственное спасение — сон. В лагере отсутствие сна — сумасшествие, болезни, смерть. Надо уметь отключиться, уйти в спасительную бездну, в провал сна. Так я и делал — инстинктивно я чувствовал, что не надо думать, надо спать.

Утро началось с грохота ключа по металлу двери: «подъем!» — и в полутьме на нарах показались серые лица моих новых сожителей. Рядом со мной сел, протирая глаза, высокий худощавый юноша с сильно удлиненным лицом и широко разлетевшимися бровями на скуластом лице с высоченным лбом.

— Геннадий Черепов, — отрекомендовался он. — Слышал, что приехали, но чего они ночью вас притащили?

Я объяснил.

— А вы как сюда залетели? — в свою очередь, поинтересовался я.

— Стихи писал.

— А это что, грех здесь?

— Смотря какие стихи...

— Прочтите, если не секрет. 

Гена начал читать что-то о вышках и собаках — это было слабо и, как ни странно, звучало надуманно. Я так и сказал ему. Но он явно не поверил моему мнению, и пришлось ему на память прочесть кое-что из Киплинга, Брюсова, чтобы он увидел разницу.

— Спасибо, — сказал он задумчиво и заковылял по камере, сильно хромая.

«Боже мой, — думал я, — читаю в этом аду Киплинга!»

Ко мне подсел какой-то аскетически худой, крестьянского типа человек.

— Ты яврей?

— Да.

Вопрос был задан серьезно, без насмешек или подвоха.

— А свое Священное Писание ты знаешь?

— Читал, да.

— Читал — это мало, — уверенно сказал этот странный человек. Мы разговорились. Оказалось, что тут же на нарах были его единоверцы — христиане-староверы. Все они были не в лагерной одежде и без номеров: за отказ от формы и номеров их здесь и держали уже два месяца на хлебе и воде. Меня сразу поразила начитанность этих людей в текстах Библии — они знали ее наизусть! Но знание это было искаженным и устремленным в оспаривание и установление обычаев.

В это время нам принесли кипяток и хлеб. Мы поели и кое-кто уже начал устраиваться, чтобы дополнительно поспать, но открылась дверь, и надзиратель заорал: «Выходить!». Всю нашу группу повели через зону к длинному бараку столовой; никто ничего не понимал. Зона была пустой: всех увели на работу, строить деревообделочный комбинат. Но в столовой были заключенные: человек пятьдесят стояли в углу, отделенные рядом надзирателей; туда провели и нас. В громадном помещении горели лишь две-три небольшие электролампочки, и в их свете я видел стоящего на обеденном столе майора в овчинном полушубке, высоких сапогах и с плеткой, толстой плеткой в руке.

— Это майор Рыбаков, начальник наш, — пробормотал Гена.

Я сразу узнал в майоре того, кто вчера принял меня за приезжее начальство. Но теперь этот человек дышал властью.

— Давай, начинай поверку, — громко сказал Рыбаков какому-то надзирателю, и тот начал по бланкам картотеки вызывать нас. Каждый вызываемый выходил вперед через строй солдат, а Рыбаков орал;

— Ты больной? Ты здоровей меня! На работу его, гада!

Оказывается, эти заключенные были освобождены от работы врачом, а майор проводил теперь дополнительный «медосмотр»...

Очередь дошла до меня.

— А ты чего уже в кондее? — удивленно спросил меня со своей высоты Рыбаков, очевидно, узнав.

Я объяснил.

— Ну, вот, будет тебе наука — ночью спать, а не сидеть. На работу его!

И меня повели к группе «осмотренных» больных.

— А это еще кто там в углу? — гремел в пустом помещении бас майора.

— Это попы, идти не хотят, — отозвался из угла голос надзирателя.

— Гони их сюда, мать-перемать! — дико заорал Рыбаков, колотя плеткой по сапогу.

Надзиратели подтащили к столу, на котором стоял майор, этих злосчастных мучеников.

— Ну, что, так и не переоделись? И номеров нет? Да я вас в карцере сгною! На работу их! Сейчас же! Снять шапки!

— На работу для сатаны мы не пойдем, — спокойно и громко произнес старик-старовер. — Для сатаны мы не работаем. И шапки перед тобой не снимем. Мы только Богу кланяемся.

Я думал, что с начальником лагеря будет припадок — так он орал и матерился. А группа староверов стояла в упрямом молчании.

— В карцер их! На полгода! — бесновался тепло одетый и сытый здоровяк, возвышаясь своей тушей над этими полуголыми скелетами.

— В карцер мы ради Господа нашего пойдем, — спокойно сказал тот же старик.

И вся группа пошла мимо майора: проходя, каждый из них крестил его наотмашь издали рукой и внятно говорил: «Сгинь, сатана!»

А в ответ матерился майор и его свита надзирателей. Это была потрясающая картина: спокойно идущие люди не от мира сего, с одинаковым крестом и твердым «сгинь, сатана!» — и захлебывающийся в истерической матерщине представитель власти «рабочих и крестьян».