Изменить стиль страницы

Они условились встретиться возле большой клумбы в сквере, неподалеку от дома Савельевой.

На безлюдной аллее показалась Римма. На ней был малиновый берет и такой же яркий, облегающий ее стройную фигуру казакин с блестящими металлическими застежками «восьмеркой». Она шла быстро, мелькали остроносые лаковые туфли, и таким привлекательным было ее смуглое, черноглазое лицо, оживленное мыслью о встрече с товарищем мужа.

«Красна, сатана! А ведь дрянь баба», — противоречиво думал Стышко, направляясь ей навстречу. Ему вспомнилось вчерашнее донесение сотрудника, в котором описывался теперешний наряд Савельевой, поразмышлял: «Запуталась бабенка, но следит за своим видом. Строга, недоступна, прямо-таки настоящая королева. Робко и заговорить-то… А что с ней выделывает этот прохвост!..»

Вчера, вернувшись в Киев, Савельева из дома позвонила Осину и сказала: «Все в порядке, Георгий». Что она имела в виду: мать ли свою, которую договорилась положить в московскую больницу, либо что другое — осталось неизвестным. Похоже, она говорила о матери. Вечером они встретились, пошли на квартиру к Осину. Пробыла она там около часа и ушла мрачная, торопливая.

Смотря сейчас на быстро подходившую жену «сослуживца», Стышко внутренне собрался и смотрел на нее, почти искренне любуясь.

Поздоровались.

— А посылка где? В кармане? — шутливо спросила Римма.

— У приятеля оставил, пока в парикмахерскую бегал, тут недалеко. — Они свернули на тихую улочку. — Не мог предстать перед вами небритым. И на почту успел забежать, деньги жене отправил. Не перевез пока семью к себе — второй месяц холостякую.

Он говорил бы еще о чем угодно, только бы не дать ей начать расспросы. Но Римма все же улучила момент, спросила:

— Как Никифор, не собирался в Киев?

— Да нет вроде…

— Я на следующей неделе загляну к нему, так и передайте. Только отвезу маму в больницу в Москву и сразу к нему.

Когда она произнесла имя мужа, в ее голосе послышалась и грусть, и усталость, и затаенная робость. Это Стышко отметил особо.

— Никифор Саввич заждался, часто о вас вспоминает, — все увереннее чувствовал себя Василий Макарович, довольный тем, что все идет как по нотам и пребывать ему в пилотах осталось не больше пяти минут.

— Многим женщинам, и вам в том числе, не идет грусть, — продолжал он игру. — Я представлял вас непременно улыбчивой.

— Представить незнакомого человека я лично не умею, — не приняла она комплимента.

Стышко и к этому был готов. Он воспользовался в разговоре самым малым из того, что приготовил тщательно, без задоринки.

— Я с вами знаком, — возразил он приподнято. — Каждый день вы улыбаетесь всей нашей эскадрилье. У Никифора Саввича на столе ваша фотография.

Она скромно потупилась и промолчала.

— Нам сюда, — взял он ее под руку, сворачивая к подъезду трехэтажного, с виду самого обыкновенного дома. Они прошли по коридору мимо множества дверей.

— Прошу вас, — привычно открыл дверь Василий Макарович.

Настороженно оглядываясь, Савельева вошла в кабинет. Василий Макарович снял фуражку и направился к столу.

— Куда вы меня привели? — взволнованно спросила Римма, увидев, что «сослуживец» ее мужа уверенно садится за стол и тянется рукой к телефону.

— В особый отдел, — как о чем-то обычном, сообщил Василий Макарович и, не обращая внимания на испуганное: «Зачем?» — добавил: — Вы уж извините, но обстоятельства государственной важности вынудили меня стать летчиком. Я — сотрудник особого отдела округа.

Глаза у Риммы округлились, маленький рот по-детски приоткрылся — она чуяла настигшую ее страшную беду, но не совсем осознавала сейчас, что к чему, и ошарашенно смотрела на оперработника.

— Пожалуйста, садитесь и расскажите, каким образом начиналась ваша связь с иностранной разведкой? — предложил Стышко мягким, несколько покровительственным тоном.

— С разведкой?! Иностранной?! — чуть ли не выкрикнула Савельева, подавшись к столу, и обреченно застыла, увидя в руке оперработника несколько фотографий. Она впилась в них взором, и у нее истерично вырвалось: — Мерзавцы!

Не произнеси Римма этого слова, Стышко еще помедлил, бы заводить разговор о фотографиях. Но тут он выложил их на стол, взял первую, попавшуюся под руку, протянул Римме.

— Кто этот человек? Расскажите обо всем, что вас связывает с ним.

Римма онемела. Ее пунцовый рот исказился, и в ту же секунду она схватила фотографии, начала их рвать. Обрывки выскальзывали из ее рук, разлетались в стороны, под стол, к ногам оперработника.

— Где вы взяли эту гадость? — еле выговорила Римма, нервически расстегивая верхнюю пуговицу кружевной кофточки.

— Вы сядьте, успокойтесь, — посоветовал Василий Макарович, успев отметить про себя, каким точным и пробивным оказался расчет Михеева: Савельева толком не разглядела снимки, приняв их за те, которыми Осин недавно так здорово напугал ее. Достав из стола новые, точно такие же снимки, Стышко произнес с укором: — Я не вижу в них ничего гадкого. Вот вы идете со знакомым по аллее, здесь с ним же сидите на скамейке, рассматриваете фотографии, тут вы в Бровцах выходите из машины, вместе направляетесь в дом… Кто же этот человек?

Савельева повернула снимки к себе, озадаченно взглянула на чекиста, разложила фотографии в ряд.

— Ах вот в чем дело, — как будто бы только что догадался Василий Макарович. — Вы имели в виду снимки, которые однажды ужасно огорчили вас. Те в самом деле гадкие, мерзкие.

Савельева стыдливо поморщилась, невидящими глазами уставилась в стол. Тихо сказала:

— Я действительно приняла их за другие… Подумала: значит, выполнили угрозу, послали снимки вам, мужу. Боже мой!

— Вы понимаете, для чего они сделаны? Знаете этих людей, их преступные цели и, разумеется, свою роль в их делах? Так рассказывайте чистосердечно, что вы медлите?

…Стышко слушал, ни разу не перебив и ни о чем не переспросив Римму, записывал показания сосредоточенно и быстро.

Римма начала с того, как в январе познакомилась с Осиным в купе вагона, возвращаясь от мужа из Львова в Киев. При этом она говорила предельно откровенно, не скрывая того, что подумалось ей в тот момент, когда увидела Осина впервые: «Интересный, обходительный, завидного телосложения, словом, красив, как киноартист».

Она рассказывала сбивчиво, как будто стремилась выбрать главное, что могло прежде всего интересовать чекистов.

Василий Макарович был частично осведомлен о том, где встречались Савельева с Осиным, и вовсе не это его интересовало. Он ждал, когда Римма сама подойдет к самому важному: к подробностям ее вербовки врагом.

— После того проклятого вечера, ну, когда нащелкали эту гадость у него на квартире, дня через три мы встретились, и мне показалось, что-то случилось у него. Плел мне всякую ерунду, подготавливая, а потом выложил эти снимки. Я обалдела. Позор! Уму непостижимо!.. Не помню, что я говорила, кажется, себя проклинала. И решила немедленно порвать с ним. Я стала требовать фотографии. Хотя вы же, оказывается, знаете об этом. Он говорит: «Ты уж лучше бы пленку просила. И ругаешься, как будто я сам нащелкал…» В самом деле, думаю, он-то при чем? «Так ты, Георгий, — говорю ему, — скорее добудь пленку. Заплати… И кто, наконец, этот фотограф? Откуда он взялся там, у тебя дома? Сосед, что ли, шантажист? Не дай бог мужу подбросит…» — Римма налила стакан воды, отхлебнула глоток, продолжила: — После, потом уж все уразумела, дура… Он тогда в сквере с письмом к нему посылал, к фотографу, в Бровцы, уверял, если исполню просьбу, тот отдаст пленку. Я отказалась. Противно, стыдно было видеть этого субъекта, тем более еще умолять его. Тогда Осин предложил поехать вместе. Я противилась, но в конце концов уступила, когда он поймал машину. У меня было желание объясниться с Георгием, хотя бы что-то понять и уладить, словом успокоиться. В машине Георгий сунул мне запечатанный конверт и тихонько сказал: «Отдашь ему, тут записка от влиятельного человека, которая дороже денег, не возражай, я делаю все, что могу. Меня тоже шантажируют этими снимками. Но в конечном счете дело не во мне. Я человек холостой. А вот ты можешь пострадать. Уладить все надо. Шантажируют-то на громадную сумму. Где ее возьмешь? Не хотел тебе говорить. А куда денешься…» Я, конечно, когда приехали, отдала конверт. Так и не узнала, что в нем было.