Изменить стиль страницы

Таня вскинула голову. Она еще никогда в жизни так не смеялась, как в эту минуту. Услышав ее звонкий смех, на улице тоже кто-то засмеялся. А Алексей виновато молчал, опустив руки, глупая улыбка ползла по румяному его лицу, он хотел что-то сказать, да не решился…

— Господи! Откуда ты на мою голову свалился!.. — говорила Таня и хохотала. — Ну я пошла, пошла!.. Проводи же меня!..

Счастливая, непонятно возбужденная, она почти выскочила из вагончика на улицу и наткнулась на Зубова. Он оказался совсем рядом, курил, добродушно посмеиваясь. И конечно, никак не ожидал, что гостья так быстро уйдет.

Таня погрозила ему пальчиком. Парни проводили ее до автобуса, и она уехала, поглядывая в окошко. Зубов возле освещенного столба тискал, обнимал Путятина, видно, радовался за него, а тот стоял, безвольно опустив голову… «Милый… славный, прямо как Пьер Безухов!»

Она думала о нем, когда поднималась к себе в лифте поздней ночью. А затем купаясь в ванной, среди белого пара и пены, размышляла: «Надо будет сказать ему что-нибудь ласковое. Пусть оживет. Петушком походит. Одно мое слово — и человек будет счастлив!.. Таня! Ах, ты нехорошая! А как же твой идеал?! Высокий, белокурый, молчаливый. Который пулю может перехватить перед твоим сердцем. Подумай! Мама говорила, что ты очень умная… Какая ты умная? Разве умная пойдет ночью с мужчиной через лес? И поедет к нему в вагончик? А еще комсорг! Никакая это не любовь. Просто приятно с огнем играть. Молодая, раскаленная, как говорит Наташа-большая. Дурочка ты, Таня! Опомнись!»

В комнате она взяла со стола зеркальце, увидела распаренное малиновое лицо под тюрбаном из полотенца, плутовские глаза и показала себе язык.

А утром она снова была спокойной, деловой, строгой.

8

Энвер Горяев в рассветных сумерках, отпирая дверь в партком, услышал, что звонит его телефон. Пока он мучился с вечно непослушным замком, подходил к столу, телефон звякнул последний раз и замолк.

«Интересно, кто бы это мог звонить? С участка кто-нибудь? Междугородная?» — подумал Горяев, садясь за стол. Посмотрел на часы — около семи. До летучки в горкоме оставался час.

Горяев открыл средний ящик стола, здесь лежали внеочередные бумаги, вытащил кипу. Быстро просмотрел их — листки с цифрами, вторые экземпляры постановлений, от руки написанные обязательства, на прекрасной машинке здесь, в парткоме, отпечатанные резолюции… фотографии передовиков для доски Почета, в альбом стройки… Он задумался, раздраженно надул щеку. У него выл зуб.

В соседнем кабинете была открыта форточка, и, наверное, дождь вчера нахлестал, очень плохо, если на газеты. Не повезло с погодой на Празднике строителя…

Энвер поднял голову — в углу на потолке чернела трещина, оттуда сыпалась труха. «В таких времянках и живем, — подумал он и почему-то вспомнил татарского мальчика, прибежавшего к нему месяца два-три назад с жалобой, что сварщики над лошадью поиздевались… — Мальчик все удивлялся: почему не золотом на дверях? Интересно, где он сейчас? Наверное, работает, возмужал, уже ходит как хозяин по улицам Белых и Красных Кораблей. Что ж, правильно. Глаза у него чистые, славный мальчишка…» Сколько таких мелькнуло перед Энвером за эти два года? Иногда всплывали в памяти лица, даже ночью, во сне, — строгие, небритые, вздорные, с крупными ноздрями, горбоносые, надменные, и он припоминал, кого из них где видел. Память у него хорошая, но хуже, чем бы хотел. Поэтому Энвер всегда носил с собой крохотные записные книжечки, размером в половину спичечной коробки, — во всех карманах пиджака и брюк. Если было нужно, он, мучительно морщась, лез рукой в карман, где лежал маленький, не длиннее трех сантиметров, карандашик, и быстро вслепую записывал фамилии, необходимые цифры, а дома или в кабинете переносил их в толстенную тетрадь с мажущимся золотым обрезом, которую ему подарил инженер из Бельгии… В тетради был расписан каждый день Горяева (личные впечатления, особые заметки!), а имелся еще на столе календарь, массивный, перекидной, сделанный на фабрике «Гознак», из мелованной люкс-бумаги, на какой штампуют деньги. На этих гладких листках Энвер мелким своим бисером отмечал: кто, кому, что, когда… Помимо этого, у Горяева был утвержденный план работы и накопились отчеты… Конечно, бумаги занимали много времени, но должен же он абсолютно точно знать все и в любую минуту восстановить любой день или месяц на стройке, не обращаясь в архивы. Да и в архивах не все есть…

Энвер любил свою работу, но внутренне считал, что он недостоин ее. Здесь нужен гений. Подумать, около пятидесяти тысяч рабочих! Как можно всем этим управлять? Конечно, начальник ОМ Михаил Михайлович Вебер, милейший человек, с непреклонной улыбкой отстаивающий каждое свое слово хоть перед Совмином, хоть перед простым работягой, — конечно, он тащит основной груз. Ему важно: вовремя, больше, лучше. То же самое и для Энвера, но ему еще важнее: кто, почему, зачем, как? Ему очень важно, чтобы люди правильно мыслили, хорошо жили, оставались довольны. А разве можно сделать так, чтобы все были передовиками, все были довольны условиями жизни и труда?.. Пятьдесят тысяч человек, трудно представить их вместе где-нибудь на площади. Если Горяеву придется перед ними держать речь, он не выдюжит — голос у него хороший, жесткий, но здесь нужна труба иерихонская!

Телефон снова зазвонил.

— Энвер, здравствуй, — услышал он торопливый голос первого секретаря горкома. — Это Салеев. Ты будешь?

— Да, конечно, Фаслях Минмухаметович.

— Пока едешь, подумай, что делать с Кирамовым.

— А что? — Энвер нахмурился, надул щеку.

— Как — что? — закричала трубка. — Я вчера уехал после торжественной части, а люди рассказывают — творилось безобразие, это преступление, за это надо из партии гнать! Весь мир на нас смотрит, Москва не спит, думает о нас, а мы тут не можем праздник провести. Приезжай, будем разбираться!

— Погоди, — сказал Горяев. — Фаслях Минмухаметович, это предпостройкома ОС?

— Да, да! Он отвечал за мероприятие, прохлопал дождь, идиот, машины отпустил в город, дирижировал хором, а дождь проморгал. И люди — ты же понимаешь, сколько там их было… Метались… весь праздник испортил. Я всегда повторял и повторяю: у праздника главное — красивый и легкий разъезд. Конец венчает дело. Ну, приезжай, мне некогда, здесь поговорим!

Горяев перевел дух, закурил, открыл форточку.

«Да-а, история! Узнают в обкоме, а если еще и в Москве… Здесь, конечно, крупная ошибка. Потом слухи пойдут… А разве люди виноваты? Дождь, ветер, машин нет. Я не проследил вчера, думал — хоть в праздник отосплюсь, но наши-то, конечно, уехали — еще бы, сами себе хозяева, механизаторы…»

Горяев думал о Кирамове. Он знал его плохо, год всего. Знал, что Кирамов не новичок в партийной и советской работе, приехал из хорошего города насовсем — с женой и дочерью, бросил большую квартиру, привез пианино и на первых порах, как все, поселился в вагончике, в поселке Энтузиастов. Это пианино и решило его судьбу. Он сначала устроился работать начальником участка, но его очень скоро повысили… Ехал как-то вечером мимо пестрых вагончиков главный инженер строительства Морозов, нервный человек с очень светлыми колючими глазами. Тогда еще никто не знал за ним такую слабость — он любил музыку. И вдруг здесь, среди грязи, разноцветных вагончиков, в которых рыдали гармошки, как во времена гражданской войны, ссорились и любили, стучали в домино, вдруг он услышал Шопена! Играли где-то рядом, среди фанерного хламья, играли Шопена, одну из его двадцати четырех прелюдий, а именно — номер семь, ля-мажор, лукавую мазурку. Играли негромко, но далеко было слышно это невесть как попавшее сюда пианино. Морозов решительно зашагал в темноту, откуда доносилась музыка, оставив шофера в машине. Он нашел этот вагончик. Играла дочь Кирамова, краснощекая Аза. Главный инженер извинился, спросил, кто они, откуда. Дочь ответила, что работает в бригаде Белокурова плиточницей, отец — начальник участка на ОС, приехали оттуда-то, тогда-то.