писал Сафонов.
А вот Даниил Андреев:
Оба пережили увлечение немецкой литературой.
Оба страстно были влюблены в природу.
Оба любили русскую историю, размышляли о ней, писали.
Один был русским поэтом и пророком и, как и должно, расплатился сполна.
Другой, хотя и писал, что, «оглядываясь на пройденный путь, вижу — не был он ни легким, ни гладким», прожил в трудные времена вполне удачливую жизнь советского литератора.
— А всё‑таки у Даниила жизнь была счастливей, — сказала мне Алла Александровна, которой я прочёл эти заметки.
Ей — виднее.
ДАНИИЛ АНДРЕЕВ
РЕВОЛЮЦИОНЕР У.
Худощавый и потому казавшийся высоким, с рыжеватой бородкой в чуть заметной проседи и голубыми недоверчивыми глазами, он походил на чеховского вечного студента, хотя был чуть ли не профессором. Нечто чудаковатое отличало и его журавлиную походку, и нервно втолковывающие лекторские интонации речей, произносимых дребезжаще — певучим приятным баритоном.
Мне он был интересен тем, что знал и любил Даниила Андреева. У. с ним познакомился в Институте имени Сербского, где проходил психиатрическую экспертизу. Туда попал после ареста, по его словам, «за антисоветскую деятельность». Было ему тогда чуть больше восемнадцати. В своих воспоминаниях У. часто смущенно умалчивает о месте своего знакомства с Даниилом Андреевым, стараясь ничего не сообщать о подробностях пребывания в печально известном заведении. Попавший туда же из Лефортова художник Родион Гудзенко вспоминал, что это было «как на воле», окна без решеток и «надзиратели — люди, хоть и погоны под халатами».
Кто там сидел еще студеной зимой начала 57–го года?
Виталий Лазарянц, моложе У., десятиклассник, вышедший в своем Ярославле на демонстрацию с плакатом «Руки прочь от Венгрии». Андреев называл его петушком, который не вовремя прокукарекал.
Двадцатилетний бывший студент Валерий Слушкин.
Юрий Пантелеев, выпускник военного училища, обвиненный в антисоветской агитации.
Пожилой уже человек, художник Шатов, написавший в ЦК КПСС письмо, в котором просил дать народу «хотя бы» свободу творчества и призывал к человечности, — разве не сумасшедший?
Виктор Рафальский, по словам У., украинский националист, о котором у самого Андреева упоминаний нет.
Это те, о которых нам известно, кто с Даниилом Андреевым в больнично — тюремной палате общался, кто ему был так или иначе интересен. И это те, для кого встреча с поэтом оказалась событием. Многозначащим событием она стала для У., называющего Даниила Андреева «величайшим поэтом России». Об этом он говорил ему при жизни.
Я, к сожалению, встречался с У. редко, накоротке. Он все время спешил, сетуя, что приходится слишком много читать лекций, чтобы свести концы с концами. Но вот в 95–м, в конце октября, холодного, нахмуренного, мы вместе поехали на Андреевские чтения в Брянск и Трубчевск. Его выступления там, его рассказы были куда интереснее куцых воспоминаний, им опубликованных.
— Я востоковед, научный сотрудник Академии наук, — представлялся У. пестрой, немногочисленной публике чтений, щурясь и наклонив высоколобую лысоватую голову. — Мне выпало счастье на моем веку познакомиться с Даниилом Леонидовичем Андреевым.
Как он выглядел? В музее, — У. имел в виду Брянский литературный музей, — есть бюст Андреева, так вот, человек с такой головой ничего бы не написал. Ваятель, очевидно, стихов Андреева не читал.
Даниил Леонидович был высоким, сантиметров на десять выше меня. Но высоким не казался, поскольку сильно горбился… Он пропагандировал хождение босиком, и сила его духовная была такой неотразимой, что вся камера, и я в том числе, однажды разулись и вышли на прогулку босиком. Тюремщиками, их косными тюремными мозгами это было расценено как демонстрация, как вызов… Тем более что грязные ноги оставляли следы.
(Еще раз замечу, — и камера, и тюремщики здесь «литературный прием», так как речь идет об институте Сербского, и, при всей мрачной репутации этого заведения, оно все‑таки не Владимирская тюрьма, где Андреев просидел восемь с лишним лет. У. увлекался. Ну а, кроме того, жанр «революционного» жития требовал ожидаемой декорации. Психушки, диссиденты — слова последующей эпохи.)
А поскольку Андреев ходил босиком даже в сорокаградусный мороз, отсюда и артрит, и артроз. Хотя он и говорил, что в него вливаются силы матери — земли Геи, через неделю заболел жестокой ангиной, а это отразилось на позвоночнике… Из‑за болезни позвоночника ему было даже трудно держать спину, и он сидел обычно, прислонившись к стене, обеими руками подпирая голову.
В тюрьме его одежда состояла из серых штанов и зеленого халата. Когда он из тюрьмы вышел, у него совершенно никакой одежды своей не было, ему нашли какую‑то кацавейку или разлетайку, не доходившую до колен…
Голос у Андреева был глухой, хрипловатый, как у Файнгара. Может быть, знаете Файнгара, — был такой редактор в издательстве «Прогресс»? — спрашивал У. недоуменно и благоговейно молчавших трубчевских жителей, среди которых знакомых Файнгара искать не приходилось. — Я с Андреевым беседовал десятки раз. В московской пересыльной тюрьме (речь о том же институте!), когда он бодрствовал по ночам, он обычно со мной разговаривал — наши койки стояли рядом. Он по ночам не спал, привык уже во Владимирском централе не спать, работать…
В заключении многие занимались творчеством. Но это Горький мог «Дети солнца» сочинить в Петропавловской крепости и прославиться, а в советских тюрьмах писать ни в коем случае нельзя было. Я думаю, и в нынешних ничего не напишешь.
Учтите, — приостанавливал рассказ У., предупреждающе поднимая лекторскую руку, — если я поношу советскую власть, МГВ, КГБ и коммунистов, как бывший политзаключенный и революционер, то я прямо вам скажу, что теперь буду голосовать за коммунистов, потому что такого безобразия, в которое ввергли родину нынешние властители, еще не было. Потому что разрыв нашей родины на мелкие клочья произошел по указанию ЦРУ.
Слушатели ошарашенно молчали, встречаться с людьми, называющими себя революционерами, им не приходилось, а У. продолжал:
— То, что советская власть в той форме, в которой она существовала, рухнет, было для нас аксиомой. Она была бесчеловечной и просто алогичной.