Изменить стиль страницы

— Во время войны встречались редко. Помню, что в сорок втором году мы не верили в немецкие душегубки, в зверства фашистов… После войны долго не встречались, в 1946–м, 1947–м виделись раза по два в год…

Не все, что рассказывал Виктор Михайлович, было безукоризненно точным. Он, например, упомянул, что Даниил Андреев знал санскрит и древнееврейский. Алла Александровна это справедливо отрицает. Но любопытно само впечатление, которое производил Андреев своей эрудицией, знаниями. Сообщал о том, что в детстве Даниил побывал в Оптиной пустыни, о чем иные источники умалчивают. Но ведь и эта деталь характеристическая.

Еще как‑то раз он показал мне потрепанную, пожелтевшую, без обложки и титульного листа книжку и сказал, что она принадлежала Даниилу Андрееву, что он очень любил эту сказку и воспринимал ее по — своему. То был, как я потом выяснил, роман для детей Вольдемара Бонзельса «Приключения пчелки Майи», изданный в 1923 году. Виктор Михайлович подарил мне эту книгу. Он вообще много мне, и не только мне, дарил книг, часто с щедрыми надписями.

К сожалению, я не записал тогдашний его рассказ о сказке Бонзельса, замечательный, с тонкими подробностями. Слушая, завидовал его памяти. Он говорил о том, что описанные в книге сообщества шершней и пчел, их выписанные образы и взаимоотношения, их вражду и решающую битву Андреев толковал как мистический эпос, изображающий борьбу неких сил, внятных австрийскому сказочнику, провидцу. То, что Даниил Андреев был неравнодушен к этому писателю, и, видимо, именно в тридцатые годы, подтверждает эпиграф к одной из глав «Немеречи», взятый им из другой книги Бонзельса — «По Индии».

Андреев познакомил Василенко и с теми известными томами (19 и 20) сочинений Ромена Роллана, изданными в 1936 году, которые так потом ценились букинистами. Это — «Жизнь Рамакришны», «Жизнь Вивекананды», «Опыт исследования мистики и духовной жизни современной Индии»… Но Виктор Михайлович Индией не зажегся.

Романтические рассказы друга заставляли его вспоминать чьи‑нибудь строчки. Слушая о кипарисах, которые голубели, а потом растворялись в золоте и казались из него вылитыми, он находил что‑то похожее у Бунина: «На тучах зелень пальм — безжизненней металла».

Еще из записей.

— Даниил Андреев был высокого роста, говорил всегда спокойным тихим голосом, был воздержан в еде, не пил, не принимал участия ни в каких сборищах, был склонен к аскетизму, скромен в одежде, одевался просто, аккуратно, к женщинам относился возвышенно, анекдотов не любил.

Все основные представления о иных мирах, изображенных в «Розе Мира», в тридцатые годы у него уже сложились, и тогда его рассказы казались романтической фантастикой.

В стихах Даниила чувствовалась незаурядная сила, внутренняя напряженность и напевность. Читал он их прекрасно, возвышенно, проникновенно и музыкально.

Он очень любил читать стихотворение Фета «Измучен жизнью, коварством надежды…».

Только сейчас вглядевшись в эту невнятную запись, я перечел фетовское стихотворение и поразился, как не замечал этого раньше. Оно не толь ко предсказывает некоторые мотивы «Розы Мира», которые словно бы выросли из этих стихов, но и вообще о нем, о Данииле Андрееве, с его бессонными видениями:

И днем и ночью смежаю я вежды
И как‑то странно потом прозреваю.
Еще темнее мрак жизни вседневной,
Как после яркой осенней зарницы,
И только в небе, как зов задушевный,
Сверкают звезд золотые ресницы.
И так прозрачна огней бесконечность,
И так доступна вся бездна эфира,
Что прямо смотрю я из времени в вечность,
И пламя твое узнаю, солнце мира.
И неподвижно на огненных розах
Живой алтарь мирозданья курится,
В его дыму, как в творческих грезах,
Вся сила дрожит и вся вечность снится.

Даниил Андреев искал «вечную правду солнца мира», видел в своих поэтических прозрениях храм Солнца Мира, даже рисовал его. Наверное, помня об этом «вестническом» стихотворении «Вечерних огней», он поместил Фета в Синклит Небесной Руси, точнее, увидел в нем Фета… Фета, который по — своему тоже умел смотреть «из времени в вечность».

Виктор Михайлович в вечность смотрел по — своему, он ее видел в «земном» — в природе, в истории, в искусстве. Рассказывая о том, что Андреев любил путешествовать и был, например, в Глухове, он тут же сообщал, что под Глуховом добывали каолин, говорил об основателе производства русского фарфора Франце Гарднере…

Василенко писал:

Одному лишь душа научилась —
всё прощать, что нельзя простить!

Его добродушие, доверчивость, трогательная страсть посвящать стихи всем, в ком он видел хоть какой‑то намек на хорошее к себе отношение, в нескольких случаях (по — моему) людям, этого и не заслужившим, были обезоруживающи.

Виктор Михайлович рассказывал, как после выхода первой послелагерной книжки «Искусство Хохломы» он оказался в Ленинграде, в гостях у какого‑то своего солагерника. За столом были разные люди, среди которых и бывший начальник их лагеря. Он показал свою книгу. Гражданин начальник произнес тост за Василенко, гордо заявив: «Я всегда знал, какие замечательные люди у меня сидели!» Рассказывал он это улыбчато, с оживлением. Я вообще не помню, чтобы о ком‑то он говорил плохо, осуждающе. Только вспоминая, как его держали на Лубянке в бетонном карцере, где он терял ощущение времени, где с потолка то и дело падали, впивались в плечи ледяные капли, и он, как ему казалось, немного спасался тем, что подставлял под них носовые платки, которые у него оказались, он вдруг произносил:

— Сволочи. Как я их ненавижу!

Так научился ли он прощать и то, что нельзя простить?

Некогда Виктор Михайлович был не чужд библиофильству, собирая первоиздания поэтов пушкинской поры, альманахи… Но и библиотека, и рукописи (не только стихи, а и научные записи из экспедиций по еще не гибнущим деревням, по местам старинных промыслов) — все погибло при аресте. Книжных редкостей у него уже было немного, но книги глядели отовсюду в двух комнатках, в узкой прихожей. Запыленными стопами они громоздились на шкафу, лежали на спинке дивана, на стульях, даже на полу. Без книг он жить не мог, покупал их, книги ему дарили. Большей частью они у него не задерживались — прочитав или просмотрев, он их, в свою очередь, щедро раздаривал.

От приснопамятных времён, еще от родителей, остался у него пошарпанный, плохо закрывающийся книжный шкаф с изящной резьбой, с выпуклыми львиными головами внизу застекленных дверец. Лишь он, всем своим видом, убеждал, что, как и хозяин, хорошо помнит время, для нас мало понятное, когда правил Государь Император, которого Виктор Михайлович ребенком встречал не раз — в Ливадии, где получил от него большую плитку шоколада «Борман», в Царском Селе, гуляя с мамой, с мамой же присутствуя на похоронах К. Р.

На стене напротив шкафа висела любимая им литография Богаевского «Звезда», о которой он написал:

У меня над столом на стене
дивный офорт Богаевского.
Он темный, еле перебегают всплески света.
Темные скалы, темные, как небо.
Темные воды морской бухты.
Еле пенятся волны.
Но ослепительно жгуче пылает Звезда!
Ее свет обошел мысы, вспыхнул в заливах.
За нею летит волна, она взметнулась до облаков, она касается неба!
Волна рассыпается над прахом городов,
где пророчествовала Кассандра
и ждала возлюбленного Елена…