Поэтому-то я и не заметила, какие изменения претерпел их роман: за несколько месяцев они перебрались из гостиничного номера в снятую однокомнатную квартиру, следующим этапом была покупка двухкомнатной квартиры, из нее они въехали в снятую шестикомнатную; на смену редким случайным встречам пришли регулярные свидания; потом свидания эти стали учащаться: от вместе проведенных субботы-воскресенья раз в месяц они перешли к пяти вечерам в неделю, я же всегда узнавала правду поздно, не сама и не всю.

Каждый раз, когда их страсть разогревалась еще на один градус, когда они переходили к новому этапу своих отношений, в моей жизни что-то менялось, но я не могла понять почему: я испытывала такое же волнение, как море, которое начинает чуть быстрее лизать прибрежный песок, когда по нему слишком близко к пляжу прошел корабль. Когда моя соперница выступала из тени вперед, мне начинало казаться, что до меня долетает шуршание прибоя, или по коже пробегала легкая дрожь, как будто где-то открыли форточку, только бы вот понять где? Понемногу я отучила себя задавать вопросы — я привыкла жить на сквозняке…

Если случайно, на ощупь, я подходила слишком близко к правде (которая к тому времени уже потеряла свою новизну), если я начинала лишний раз напоминать ему наши прошлые договоры, молить «остановиться», он начинал клясться, что не хотел меня бросать («я тебя по-прежнему люблю!»), обещать, что с Лор «все утрясется», что он не может порвать сию же минуту, но что касается проведенных вместе суббот и воскресений (или квартир, или галстуков, или отпуска, или колец и вечеринок), то я могу не волноваться. Не волноваться? Да, по правде говоря, нужно было уже начинать волноваться о другом! По дороге, которая вела к правде, мой поезд всегда опаздывал, и его новая ложь всегда ждала меня впереди. Он лгал и лгал, а я предпочитала слепнуть, чтобы только никто не увидел, как я страдаю, — так надевают черные очки, чтобы скрыть непрошеные слезы…

Но как у меня получалось, что в глубине сердца я оставалась ему верной, «верной, когда не на что больше надеяться»? Как я могла так долго любить его и верить, что любима? Аберрация зрения — вот и все: изображения у меня не совмещаются… Брата-любовника я просто разделила на две части: с одной — любезный братец, с другой — подлый любовник. И поскольку образ неверного любовника был таким образом стерт, то продолжала я разговаривать не с тем зомби, который, уставившись в пространство и безвольно опустив руки, блуждал по квартире, как отягощенная грехами душа, которая не может найти себе пристанища, то искала я опоры не у того человека, который, как дым, мог улетучиться через каминную трубу, а у того любезного братца, чей образ я сохранила: я никогда не расставалась в душе с тем блестящим, беспокойным юношей, которого встретила тридцать лет назад на пароходе, он был молодым отцом моих детей, первым читателем моих литературных опытов, автором, акростихов и спутником в путешествиях, «кавалером», с которым мы отплясывали твист, и рыжим изгоем школьных переменок. Окончательно перестав «совмещать изображения», я упорно считала, что рядом со мной кто-то есть.

Муж меня не обманывал, это я сама приняла его за другого. Встреть я его нынче, ни мое сердце, ни взгляд не узнали бы его. Он взорвался, как столп искр, распался, разлетелся на куски, стал хрустальным шаром, в котором ничего невозможно увидеть. В нем, как в призме, происходит дифракция света, обман зрения, он чарует меня и пугает. Образ не единичен, он распадается на тысячи. Кто же этот незнакомец, которого я держала в своих объятьях, этот чужак, который обнимал меня? Я ослепла.

Я не различаю ни своих чувств, ни своего будущего: мало его возненавидеть, его надо перестать любить… Когда обретем мы покой? Смогу ли я встречать его не только в суде? Соглашусь ли я увидеться с той, что без спроса ворвалась в мою жизнь, украла ее, принуждена ли я буду с ней здороваться? «Временами мне начинает казаться, что во мне хватит смирения служить той, кого вы любите… Мне кажется, что я приму свою участь ради вашего счастья». Высокие переживания португальской монахини[1] меня задевают за живое. Мне не хочется от нее отставать.

Я начинала представлять себе, как, преисполненная христианским милосердием и любовью, принимаю дома свою соперницу. Праздничный обед… Я представляю, как улыбаюсь, как понимающе веду себя, все принимаю и прощаю, даже становлюсь ее сторонницей. Я уничтожаю прелестницу не презрением, а великодушием. Однако главное никуда не девается: ее необходимо уничтожить. Я наслаждаюсь своей победой в смирении, я самоутверждаюсь в жертвенности. И самоуничижение возблагодарено: я затмеваю всех… Ну а что же с ней, с этой бедной крошкой? Она уничтожена, низведена до нуля! О да, я неумолима в своем прощении!..

По правде говоря, чувства мои слишком противоречивы, чтобы обрести единое русло, они вступают друг с другом в противоречие, отрицают друг друга. Тем не менее я изо всех сил стараюсь вообразить себе то, что будет «потом», в том «потом», о котором он неизбывно мечтал, когда мы совершенно естественно соберемся все втроем за бутылкой вина и поговорим.

Втроем или всемером, а может быть и вдевятером — мои сыновья, дочери Лор. Даже вдесятером: сколько он хочет сделать ей детей, сколько она ему еще родит? Ведь он пишет своему нотариусу, отправив мне копию: «Моя бывшая жена безотлагательно пришлет вам все документы, подтверждающие владения собственностью». «Безотлагательно»? Значит, он очень торопится! А чего стоит эта «моя бывшая жена»! Ведь мы еще не разведены, насколько мне известно! Еще не разведены! И не скоро будем! Писал бы сразу, раз так, своему нотариусу о своей «почившей» супруге! Ведь он уже представляет Лор как «свою жену», когда появляется с ней в свете, я знаю, мне об этом докладывают, — «вы незнакомы с моей женой?». Он специально делает мне больно, он убивает меня. Мне бы хотелось отречься, простить, показать свое благородство, найти способ примириться, он же лишь множит публичные оскорбления, не выказывая при этом ни малейшего собственного сокрушения. Моя бывшая супруга, моя жена, мой будущий ребенок… В акте прощения участвуют двое — как можно простить того, кто никогда не признает свою вину? В чем смогу я его утешить, если он не выражает сожалений, не печалится о содеянном, наоборот, всюду, где только можно, заявляет о своем счастье? Я одинока даже в прощении. Я выколола себе глаза.

Я слепа, но должна быть стара. Чтобы у меня не было никаких желаний, никаких воспоминаний. «Старость — ночная странница», — конечно, в старости же не видишь землю, только «небо в алмазах»… Мне бы хотелось стать такой зачарованной странницей, перед которой смерть раскрывает небеса. Но, оказавшись лишь на полпути к старости, я все еще влачусь по дороге в безлунной ночи, — тьма непроглядная, ни единой души. Перестав видеть, что происходит на земле, я не начала еще видеть то, что происходит в горнем мире: Богу, христианскому богу, нет места среди тех страстей, что раздирают нас.

Если бы мне пришлось молить о чем-нибудь того Бога, перед которым мой муж обещал хранить мне верность, то я умоляла бы убить их. Пусть Он устроит им кровавую свадьбу и позорную гибель! Как оскорбленная Медея, я жажду, «чтобы мой супруг с его женой погибли под обломками их жилища», как обманутая Гермиона, хочу «покинуть эту землю, улететь на черных крыльях, стать челном, который, лишь спустившись на воду, пересечет рубеж дня и ночи…» Я жажду мщения. Я хочу отомстить за себя или умереть. Отомстить и умереть: не евангельскому богу я теперь поклоняюсь, который возвращал зрение слепым и жизнь мертвым; я мертва и слепа, у меня забрали все и ничего не вернули; мой бог теперь тот, кому поклонялись воины, тот, кто пришел на помощь ослепленному и униженному Самсону и сокрушил колонны храма, чтобы погрести под его обломками Самсоновых врагов и его самого.

«Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня… земля своими запорами навек заградила меня…» Взор мой тухнет, сердце одевается в траур. Различаю я лишь свет, исходящий от земли, — это снег отдает мне свое сияние. Замерзшие пруды светятся как соляные озера, и леса распадаются во прах под порывами раскаленного добела ветра. Снега сжигают меня, и тьма хоронит.

вернуться

1

Имеется в виду анонимное произведение XVIII века «Письма португальской монахини» — одна из вершин эпистолярного жанра во французской литературе. — Прим. пер.