— Оставь! — говорили мне. — Ваша история банальна до слез. Знаешь, в нашем кругу эти разводы в пятьдесят лет… Да ты сама об этом писала в одной из своих книжек: «Мужчины меняют женщин, как курьеры лошадей, чтобы закончить перегон на той, что посвежее». Почему ты не можешь узнать в жизни то, что сама описала в романах?

— Да я же близорука! Я пишу вслепую! Я мечтаю, высчитываю, вышиваю, я часто просто двигаюсь наугад. Заклинаю судьбу, понимаешь? Ну, а когда, наконец, катастрофа совершается прямо у меня под носом, я просто не могу в это поверить…

— Это страусиная политика! На свою соперницу можно было и посмотреть — не Венера ведь. Да, хорошо сложена (ага, все-таки, все-таки…), но лицом не очень удалась. С зубами особенно беда: между передними машина может проехать…

— Говорят, это к счастью…

— Во всяком случае, красивым это не назовешь!

Зачем я упираюсь? Ее уродство, будь оно мне доказано, принесло бы мне больше боли, чем все те достоинства, которыми я ее наделила: если она некрасива, если она глупа, корыстна и вульгарна — значит, он ее любит так, как никогда не любил!

Я долго хотела видеть в ней только чаровницу или фею. Разве борются с призраками, с эльфами, с ундинами? Вот я и не боролась… Теперь я догадываюсь, что чары, к которым она прибегала, совершенно обыкновенные, я даже не исключаю, что она и есть совершенно обыкновенная женщина, которая во всем похожа на меня — ни лучше, ни хуже. Единственная разница между нами в том, что мой муж ее любит, а меня нет, это он создал это различие: «Колечко для Шин, колечко для Дин, кольцо для Мартин, кольцо для Клодин, брильянт для Дю Мэн…»

Вчера я видела про них сон, я впервые видела их во сне, и видела я их вместе. Она шла по улице и совсем не была похожа на ту, что я себе вообразила. Волосы у нее были короткие, темные, вьющиеся — как у меня… И к тому же с седыми прядями! В общем, не «молоденькая», это уж точно. Кроме того, нельзя сказать, чтобы она была плохо одета, но она была в брюках, а он ненавидит брюки! Тем не менее он бежал к ней с другого конца улицы, и они обнялись на моих глазах. А я не могла двинуться с места: смотрела и смотрела, как они обнимаются, а из оконной витрины на меня глядело мое неузнаваемое собственное изображение — у меня были длинные светлые волосы, безвозвратно светлые: аккуратненькая платиновая шевелюрка куклы Барби. И пока они исчезали у меня из виду, я безрезультатно пыталась содрать с себя эту смехотворную «причесочку». Но это были настоящие волосы… Я поменялась с ней. Но зря.

Я ослепла, но то, чего не видят мои глаза, видит порой мое сердце. Я, например, прекрасно вижу, что муж был единственным мужчиной в моей жизни, единственным, о ком стоило говорить, но я никогда це была его единственной женщиной, никогда; я делилась с самого первого дня… Когда я смотрю в лицо правде, мне также становится понятно, что высшей карой для меня всегда было не когда меня выбирали, а потом отбрасывали, но когда меня начинали сравнивать — тут я испытываю непереносимые мучения.

В пятидесятые годы в школе девочки играли в одну ужасную игру — это был хоровод, который взрослым издалека должен был казаться очаровательным: считалки, юбочки, скакалки, зайчики-мишутки, косички, тартинки, ленточки — в общем, сама невинность! Стоя в центре хоровода, одна назойливо невинная девочка в ленточках и коротенькой юбочке выбирала из него двоих, брала за руку и, делая вид, что ласкает обеих, затягивала такую песенку: «Не знает мое сердце, на ком остановить свой выбор, и одна хороша, и другая…» Потом водящая девочка неожиданно обнимала одну из претенденток: «…но люблю я Софи (Анник или Мари), а Катрин (Мари или Анник) я побью!» Тут в дело пускались руки, и водящая начинала что есть силы колотить по спине ту, которая должна была быть изгнана из круга, а все остальные в это время пронзительно тянули такой припев: «Если ты думаешь, Катрин, что я люблю тебя, то это не так, Катрин, мое сердечко не для тебя, я отдаю его той, кого люблю, а не той, кого побью!» За одну переменку одна и та же девочка могла стать жертвой такого позора несколько десятков раз, потому что изгнанная должна была снова занять свое место в хороводе, чтобы в следующий раз ее снова можно было выбрать и снова изгнать…

Дикость этой игры была, впрочем, обязана не столько конечному изгнанию «той, кого побью», и тем жестоким словам, которыми изгнание это сопровождалось, а, скорее, тем ласкам, которые расточались претендентке вначале: «той, кого побью», давалось достаточно надежды для того, чтобы заставить ее пострадать тогда, когда ее отнимали.

Я была бы счастлива, если бы меня оставили в покое: я не жаждала ни триумфа, ни унижения. Но не тут-то было: меня, косоглазую отличницу, невозможно было обойти вниманием: милые девочки выбирали меня специально для того, чтобы показательно изгнать из круга. Я старалась не попадаться им на глаза, я пряталась, но меня в конце концов находили и с тысячью комплиментов и ласк («ты моя лучшая подруга!») приглашали играть. Если я отказывалась, меня начинали дергать за волосы и мучили до тех пор, пока я, обессилев от борьбы, не соглашалась водить с ними этот хоровод…

Через какое-то время обещания и посулы я стала воспринимать как угрозы. Когда же я познакомилась с моим будущим мужем, то неожиданно поняла, что не я одна такая: на переменках к рыжим («рыжий, рыжий, конопатый…») относятся не лучше, чем к косящим девочкам. Любовь моя выросла из соучастия: мне было жаль его… Но ему меня жалко не было: я мечтала быть его Единственной, но так ни для кого единственной не стала. Он прекрасно знал о моих страхах, но тем не менее бесконечно сравнивал, а я с трепетом ждала, стану ли я «той, кого люблю» или «той, кого побью»… И наступил день, когда я стала той, «кого побью» — выбор был сделан не в мою пользу, меня изгнали из круга, и я больше не пойду танцевать.

Да, конечно, он никогда не обещал мне, когда женился, что я буду его единственной: мы пускались в долгий путь, и он требовал право на остановки в пути, на свой корабль он хотел брать пассажирок, но команду на этом корабле должна буду представлять только я. Впрочем, дабы доказать мне силу своих чувств, он обещал при первом же моем недовольстве закончить все эти «хождения налево». Я подумала, что, хоть и не царю в его сердце, но зато пользуюсь в нем территориальными привилегиями… Уточнив таким образом, что именно он разумел под «верностью», он обещал мне ее хранить. Я ему поверила. Почему же он нарушил те условия, которые сам с такой точностью оговаривал?

Слепа я не столько из-за близорукости, сколько из-за собственной доверчивости: если в романах я придумываю всякие подлости, то в жизни совершенно уверена, что они не случаются.

И все потому, что я просто не могу себе представить, как можно нарушить данное слово, здесь я незапятнанна, как снег, и глупа, как гусыня, я всю землю готова заложить под честное слово; поскольку сама я не способна обмануть, не прийти на свидание, опоздать, нарушить данное слово, то считаю, что другие делают точно так же. Из-за своей доверчивости, вызванной собственной надежностью, я представляю собой для плутов такую добычу, о которой можно только мечтать; они сами, наверное, должны удивляться, сколько мне надо времени, чтобы разочароваться, наконец. Вот, например, мой столяр… Я уже три недели жду, что он придет и поменяет мне дверь, я жду его каждый день, и каждый день он обещает мне прийти. Чтобы его встретить, я встаю раньше, чтоб не пропустить, отменяю встречи, отказываюсь выходить из дому, возвращаюсь через весь Париж, чтобы успеть домой в середине дня… Изо дня в день я жду его в назначенное время и боюсь хоть на шаг сдвинуться с места. Естественно, он не приходит и даже редко утруждает себя телефонным звонком. В конце концов звоню ему я; нисколько не стесняясь, он назначает мне новую встречу: «Но теперь-то вы придете, господин Ламбер?» — «Ну конечно! Можете на меня рассчитывать. В семь я у вас. Можете готовить кофе!» И я готовлю кофе и снова жду. Как будто бы в первый раз… Если доверие мое к тому, кто для меня ничего не представляет, настолько велико, то можно себе представить, до каких границ простирается оно к мужчине, который был для меня всем!