— Мы еще посмотрим, кто искуснее! — бормотал он, все более ожесточаясь, и искоса поглядывал на сына.

Ясек, не подозревая о гневе отца, молча возился в кузнице или, подперев голову руками, думал, сидя на лесопильне.

— Думай, думай хоть до страшного суда! Ничего ты не надумаешь, — повторял старик и жаловался людям на сына, такой-де он «думщик и мямля».

Люди смеялись и в глаза сочувствовали старику, что зря потратил он столько труда и времени, стараясь дать сыну «талант в руки», — но работу несли Яську.

И Хыба в душе презирал людей.

— Им бы только пожрать, скотам, — втихомолку ругался он, — одна у них забота — о брюхе, вот и думают, что все такие…

Хыба чувствовал себя гораздо выше соседей, хотя ладил с ними; да что поделаешь, приходится ладить. Но он не мог понять, как это Ясек разговаривает со всякой батрачкой (хотя вообще он немногословен) и иной раз даже отложит работу почтенного хозяина, а уж ей заклепает заступ…

— Не может он знать больше моего, — утешал себя в таких случаях старик, — а то не стал бы он с кем попало якшаться. Вот Собек — тот не такой, хоть он и не мастер…

И правда, Собек совсем не походил на Яська. Вертопрах он был, каких мало, драчун и забияка, известный на всю деревню. В корчме ни один праздник без него не обходился, а раз был он, то была и драка. Шкура у него продубилась, столько его колотили, но ему все было нипочем. Люди не любили его, но боялись. Он это знал и старался еще больше нагнать страху дикими выходками. Дома он со всеми ссорился. Особенно страдала от него невестка. Некому было за нее заступиться. Ясек все время торчал на лесопильне; спасибо, хоть ночевать приходил в хату…

Собек насмехался над Яськом, подлаживался к отцу, и ему сходили с рук такие проделки, которых меньшому, Войтку, отец бы не спустил.

— И никогда этот паршивец, — так называл Войтка старик, — не придет, если что набедокурит, не повинится, а только прячется по углам. Думает, я к нему пойду с повинной!.. Пропадешь, прохвост, если так и будешь делать. Погоди-погоди! — грозился старик. — Не слушаешься отца, так послушаешься плетки!

Войтек смеялся в глаза, что выводило из себя старика, и убегал в деревню или за ручей к Маргоськиной Зоське. Случалось, по три дня его не видали дома. Это особенно сердило отца.

— И чего он туда бегает? Есть, что ли, в хате нечего этому паршивцу!.. Сходи-ка, Хазьбета, за ним, — говорил он снохе, — а то я пойду, так все кости ему пересчитаю! Да накажи ты этим побирушкам, чтобы они моего малого не зазывали к себе! Покуда терплю, терплю, а…

Хазьбета уходила, но обычно возвращалась одна.

Тогда старик впадал в ярость и проклинал час, когда пустил на свою землю этих окаянных нищих, которые сманили его малого.

Видно, позабыл старый Хыба, что не он, а отец его женил проработавшего у него долгие годы батрака на сироте Маргоське, отвел им место за ручьем и дал лесу на хату. За это они должны были помогать ему в поле — и помогали.

Запамятовал об этом старый Хыба… А может, ему казалось, что это случилось, когда уже он был хозяином, или что так давно живет он на свете!.. Кто ж его знает!

II

На лесопильне Хыбы собралось несколько мужиков. Был тут Щипта из-под Гроня, Енджей Запала, Блажек Кусь, прозванный Курьером, старый Козера, ну и трое Сатров: Ромек, Михал и Янтек.

Братья бывали тут ежедневно. Они привозили из лесу комли, скупали, где могли, сухой бурелом и пилили доски с весны до зимы и даже зимой. Доски эти они продавали в другую деревню, каждый — как знал и умел. Работали они сообща, а заработок делили. Это был безмолвный заговор трех сыновей против матери. Ни один из них не говорил об этом вслух, но про себя каждый решил, что как только заработает две-три сотенных, то, не дожидаясь материнского благословения, женится на ком попало, лишь бы получить клочок земли… А пока что они выслушивали язвительные насмешки и с утра до ночи работали, как волы.

Щипта и Енджей давно привезли сюда бревна, а сейчас хотели распилить их и продать, а то не на что было купить соли. С самой весны лежали тут эти бревна, заваленные другим лесом, но все недосуг было мужикам вырваться из хаты. Работы всегда хватало и в поле, и дома. Осенью, когда кончалась страда и с поля был убран хлеб, оставалось больше свободного времени. Правда, надо было копать картошку, но это бабье дело, пусть-ка они погнут спину над грядами. У мужика скорей заболит поясница… Так про себя рассудив, порешили и пришли на лесопильню.

Блажка сюда привела не какая-нибудь нужда, а он всюду втирался, куда его и не звали. Ему бы только пойти на деревню да просиживать часами по хатам.

Так заходил он и сюда и сидел на досуге. Смолоду он немало побродил по свету, и у него было что порассказать. Одна беда: не знал он, где кончается правда, так иной раз нивесть что болтал… Везде ему были рады, как всякому, впрочем, над кем можно посмеяться. Язык у него длинный, говорили люди, да кому это мешает, раз никто ему не верит… А за то, что он сплетни собирал и по хатам разносил, его и прозвали Курьером.

Козеру, видно, и сюда «что-то» завело, как оно всегда водит таких пьяниц, горьких да непутевых.

Сойдясь на лесопильне, все толпой обступили Яська, который мастерил шестерню; рядом лежали водяное колесо и три гладко выстроганных вала.

— Что же это такое будет, а? — спросил любопытный Блажек.

— Гонтовня, — тихо ответил Ясек, поднимая голову.

— Это что же?

— Гонтовня! — громче повторил Ясек.

— Я понимаю, а что это?

— Увидите…..

— Это, стало быть, такая маленькая лесопильня, — объяснял Щипта, всегда старавшийся казаться умным, — тут вон вал, там водяное колесо, а сейчас он ладит шестерню. Не видите, что ли?

— Да вижу.

— Так чего же спрашивать?

Все прикидывались, будто понимают, хотя никто не знал, что это будет.

Между тем пила с яростью вгрызалась в дерево, осыпая доски опилками. Пришел из хаты Собек и, шаркая керпцами[2], стал отгребать опилки в сторону.

— Михал! К пиле! Доходит! — крикнул он, оборачиваясь к мужикам. Все задвигались. Михал с Янтком закрыли воду, Ромек повернул рукоятку. В пилу задвинули новую доску, и пущенная в ход лесопильня снова заскрежетала. Одни вернулись к Яську, другие окружили костер, разложенный возле лесопильни.

— А он, скажу я вам, такое тут смастерит, этот Ясек… — начал Запала, — И не говорите!

— Надумает, смекнет то да се — и сделает.

— Известное дело, он мужик искусный…

— Талант — он и есть талант. Тут ничего не скажешь. Только тихоня, с людьми он обходиться не умеет.

— Вот то-то! С ним, скажу я вам, много не потолкуешь…

— Уж это нет!

— Такой думщик…

— А выкопали вы картошку? — спросил Щипта, обращаясь к Енджею.

— Да выкопать, скажу я вам, бабы могли бы, если бы они со льном управились. Времени, сами знаете, было немало. Но то одно, то другое, так оно, скажу я вам, и проходит зря. Я говорю бабе: «Принимайся, дескать, живее, не мешкай…» Но бабы — одно слово бабы.

— Им не к спеху.

— Не к спеху. Ей, скажу я вам, только бы возиться в хате у печки, а работа пускай дожидается. Не заяц, говорит, не убежит.

— Так они всегда. Вот и моя…

— Михал, к пиле! Доходит! — крикнул Собек.

Сатры мигом вскочили — мужики грелись, усевшись вокруг костра на толстых бревнах. Один Козера шатался взад и вперед, то поглядывал на Яська, то снова возвращался к костру. Что-то внутри жгло его, словно угрызения совести, и он искал, перед кем бы излить душу. Наконец нашел.

В стороне, возле пилы, сидел на низенькой колоде Собек и, постукивая керпцем, что-то насвистывал. Его мало занимали собравшиеся мужики. Изо дня в день он их тут видел и всех знал, а они его — еще лучше. Он раскачивался и свистел, время от времени отпуская для пущего форсу крепкое ругательство.

К нему-то и подсел терзающийся Козера.

— И как это, Собусь, как это на меня нашло…

вернуться

2

Керпцы — самодельная обувь горцев из целого куска сыромятной кожи.