Конечно, было немного тягостно, когда мы остались одни, хотя ни Карл, ни я вида не подавали. А Шантай или был отличным актером, или в самом деле воплощенной невозмутимостью. Иногда лишь мы вспоминали в разговоре того или другого из уехавших, например, штабс-фельдфебеля[160] Отто Петерса, которого никто в лагере не замечал — он годами работал истопником и дневальным в общежитии надзирателей, обслуживая их с подлинно немецкой аккуратностью. Русский язык Отто знал в совершенстве — его отец много лет был водителем немецкого посла в Москве — и попал он в Берлаг только потому, что родился в Баку: военнопленный Петере был обвинен в измене родине!
Однажды он подошел к нам с Карлом возле столовой, изобразил нечто похожее на стойку «смирно», но с тем оттенком, с каким к офицерам подходит самый высокий унтер-офицерский чин:
— Господа, разрешите обратиться!
Мы на миг опешили: не ожидали от этого незнакомого субъекта чистой немецкой речи. Рука Карла машинально потянулась к козырьку, но на полпути остановилась.
— Говорите, штабс-фельдфебель! — Интуиция не обманула его.
— Совершенно правильно, штурмбаннфюрер![161] — Маленькие голубые глаза уставились на Карла. — Вопрос мой такой: мы с камерадом Шульцем давно спорим, какие точно слова во втором куплете из песни «Эрика»? Не помогут ли господа?
Мы переглянулись, потом выяснили вопрос, и Петере, который оказался прав, вернулся к своему «камераду Шульцу».
— Ну и забота у болвана! — сказал Карл. — Ничему не научился в лагере, те же пустяки интересуют…
Шульца Карл знал, он был летчиком, а когда попал в плен, проболтался, что бомбил мирные деревни, и его выдал активист, который хотел попасть в советскую дивизию «Свободная Германия». У них в лагере военнопленных были антифашистские курсы и после обучения многих посылали в эту дивизию.
— Тебя списали из бригады, — сказал утром Красноштанов. — Иди после развода к куму.
Неприятно: в компрессорном было хорошо, но какая разница — я твердо верил, что скоро придет «досрочное»…
— У тебя был побег на материке? — спросил кум. Он углубился в изучение узкой бумаги, покрытой машинописью.
— Да, гражданин начальник!
— И статья пятьдесят восемь-четырнадцать?
— Совершенно верно.
— Не слышу: «гражданин начальник»! Что же ты молчал? В карточках нигде этого нет! Думал, «забыли»? Вот прокурор пишет из Магадана: «Отказать в досрочном освобождении ввиду статьи пятьдесят восемь-четырнадцать»! Вероятно, не записали в Находке, а ты нас обманул!
— Никак нет, гражданин начальник, я же тогда по-русски почти не понимал, а в статьях вовсе не разбирался…
— Молчать! Прекрасно знаешь, что беглецов в режимной держим! Ты бы там проторчал весь срок — вот и схитрил! Но теперь режимки тебе не миновать!
— Неужели думаете, гражданин начальник, что убегу, когда остались у меня считанные месяцы?
Кум посмотрел на меня скучающим взглядом. Потом захлопнул папку и сказал:
— Знаю, что не убежишь, но закон есть закон. Придется тебе в режимку, но не возражаю, если они поставят тебя в ночную, там нужен один человек без конвоя — откачивать воду из шахты. Ступай к Ремневу, пусть выставит тебя в ночь. А жить с ними придется.
Режимная бригада состояла теперь из разных подозреваемых в возможном побеге лиц, за которыми, однако, никаких нарушений давно не водилось. Жила она в самом верхнем бараке. Небольшая секция содержалась в величайшей чистоте, дневальный даже ухитрился поставить на подоконник жестяные банки с цветами. Это была одна из немногих бригад без разногласий, с общей для всех заботой: как бы не попасть отсюда в изолятор — до него было рукой подать, и кроме того, любое нарушение порядка влияло здесь на режим.
Сперва я мало общался с бригадой, она утром уходила под усиленным конвоем и возвращалась вечером, я же дежурил ночью. Работа была простой и легкой: около штольни я раскладывал костер, нагревал два ведра воды и наливал их в небольшой насос в глубине штрека. Потом включал мотор и откачивал скопившуюся в зумпфе воду. Это повторялось за ночь два-три раза. Нагревать воду надо было потому, что в штреке держалась минусовая температура и насос начинал замерзать.
Штольня находилась на самом краю оцепления. Отсюда виднелись огни обогатительной фабрики и дорога в Магадан. В двадцати шагах стояла вышка с часовым. Нижняя часть крутого отвала была уже по ту сторону оцепления, возле рельсов торчал столбик с предупредительной надписью «Запретзона». Зная свои обязанности, я обычно захватывал по дороге несколько сухих досок для разжигания костра, в который потом подбрасывал сломанные сырые стойки из шахты.
Первые дни все шло отлично. Стояла ясная весенняя погода, ночи, правда, были холодными, но костер меня выручал. Я благодарил судьбу за милость — о лучшем нельзя было и мечтать. Осталось несколько месяцев, к осени прибавятся зачеты, авось к ноябрьским праздникам выйду. Лишь бы после окончания срока не задержали тут надолго!
Днем на моем месте сидел надзиратель с собакой. Он следил за бригадой, когда она заходила в штольню и когда откатчики вывозили вагонетку с пустой породой и опрокидывали ее в отвал. На одного часового на вышке, видно, не надеялись. Я обычно пользовался оставшимися от надзирателя углями для разведения нового костра.
Из лагеря я вышел вместе с ночной фабричной сменой и скоро отделился от нее, мой путь лежал правее, через большой полигон. Ночь выдалась довольно темной для весны, стоял густой туман и моросил мелкий, холодный дождь; я медленно шагал по тропе, стараясь не промочить ноги в ботинках. Поднявшись по отвалу с «разрешенной» стороны, убедился, что мне на сей раз предстоит не очень приятная ночь: у потухшего костра лежали мокрые головешки, недогоревшие куски доски и пустая консервная банка — обед надзирателя (режимники в столовую не ходили, их кормили прямо здесь).
Я вошел в штольню, в ней хоть было сухо. Подходящих досок там не оказалось, их со временем пустили в расход на костер, днем ребята, ночью я сам. Идти в поселок или стройцех за дровами было рискованно: надо мною на вышке сидел часовой, он прекрасно знал, что я тоже режимник, и мог сообщить по телефону о моей отлучке — поймать меня в поселке было пустяковым делом. Я выглянул из штольни — дождь лил теперь как из ведра, разжечь костер без сухих дров было просто немыслимо. А в зумпфе вода поднялась высоко, еще час — и она зальет рельсы, замерзнет и тогда скандала не миновать!
Я опять подошел к злополучному костру. Часовой слез с вышки и зашагал вдоль оцепления, наверно, чтобы согреться или «до ветра». На нем широкий зеленый плащ с капюшоном. Я вспомнил, что в запретке, под отвалом, лежит вверх дном старая тачка, не более чем в пяти метрах от столбика с предупредительной надписью. Я вернулся в штольню, зачерпнул двумя помятыми ведрами воду из зумпфа и приблизился к костру, наблюдая за солдатом. Вот он скрылся за маленьким кустарником и потерял меня из виду: теперь настало мое время!
Я спрыгнул с отвала, схватил тачку и мгновенно затащил ее в штольню. Кайлом быстро расщепил толстые доски — как и предполагал, они оказались сырыми только с внешней стороны — и вынес мои заготовки. Разжечь костер сухими щепками было нехитро, и скоро в ярком пламени пылающих досок грелись мои ведра, под которые я подсунул колесо от тачки.
Смена прошла благополучно, воду откачал дважды, перекусил, согрелся у костра— дождь к утру прекратился. Вернувшись в зону, позавтракал и заснул, но пришел толстый латыш Алкснис, растолкал меня:
— Иди к оперу в кабинет, живо!
Я неохотно встал и направился к вахте.
— В изолятор захотел? — напустился кум. — Завтра же пойдешь в дневную смену руду катать!
Я предпочел не возражать — бесполезно! — и побрел обратно в барак. В обед неожиданно вернулись режимники, страшно злые, материли меня на чем свет стоит, но за что — я не мог понять. Обратился за разъяснением к спокойному Володе Скалкину, моему соседу.