Изменить стиль страницы

В изоляторе с меня сняли телогрейку, пиджак и брюки и закрыли в крайней камере. Бетон на полу и стенах был еще сырым, но, несмотря на это, я растянулся на холодном полу и попытался уснуть. Однако не тут-то было: все тело болело и ныло, при слабом свете высокого окошка я обнаружил большие кровоподтеки на руках и ногах.

Обиднее всего было, что посадили меня первого августа, накануне моего дня рождения. В моей тумбочке лежали скромные припасы: две банки мясных консервов и пачка латышских сигарет, подаренная Аугустом Рузисом, аккордеонистом лагерного джаза, который до войны играл на органе в рижском Домском соборе. Его лунообразное, всегда улыбающееся лицо находилось в резком контрасте с совершенным им преступлением, за которое он получил двадцать пять лет: при аресте забаррикадировался в маленьком домике недалеко от Латышского Замка и, отстреливаясь, убил четырех милиционеров.

Я надеялся отпраздновать день рождения с Перуном, у которого второго тоже был выходной. Теперь же приходилось думать о том, как бы вообще завтра поесть! Сидящих «без выхода» кормили горячим только на третьи сутки. Значит, один хлеб!.. Наконец я все же уснул.

«Что такое не везет и как с ним бороться» — любимая присказка весельчака Мавропуло не выходила у меня из головы, когда я проснулся перед рассветом — на холодном сыром полу и самый усталый человек долго не проспит! Походил по камере, чтобы согреться. Колено за ночь сильно распухло и болело. Челюсть тоже нестерпимо ныла, я чувствовал себя пропущенным через мясорубку. Послышался удар в рельс на подъем. За стеной кто-то ходил, привели людей.

— Сними ремень, курить положи, получишь после! — В дальнем конце коридора заскрипели двери и лязгнул замок.

Я не ел со вчерашнего обеда и начал ощущать неприятную пустоту в желудке. Постная лагерная пища, лишь немного улучшенная добавками, которые всеми возможными способами мы доставали в конторе, не создала в моем теле запаса жира и сытости. Правда, я не был еще по-настоящему голоден — страшное чувство, слишком хорошо мне знакомое в течение многих лет, — но мысль о том, что придется голодать завтра и послезавтра, угнетающе действовала на мое и без того невеселое настроение.

Из-за козырька перед окном я не мог увидеть, но на слух определил: первую бригаду пустили в столовую. Учащенный скрип дверей — столовая стояла в нескольких десятках метров отсюда, — значит, первая очередь отзавтракала, теперь идут группы поменьше, механизаторы, плотники… Потом опять большая группа — фабрика. И вот уже слышно, как однорукий Барто зазывает опоздавших:

— Вы, бассама сюстмарья, быстро идите, толово закроем!

Топот ног до линейке, окрики бригадиров («Долго вы там, проститутки?», «А ну выпуливайся без последнего!»). Длинная пауза. Затем музыка, развод всегда происходит с маршами, наш джаз старается вовсю. Большинство бригад имело свой собственный «гимн»… Ага, идут штукатуры — в честь бригадира Куперберга играют еврейский свадебный танец… Дверь со скрипом отворилась, через решетку вторых дверей вижу длинную тощую фигуру Юсупова. Темное лицо туркмена каменно-невозмутимо. Он долго возится со связкой ключей, потом отмыкает решетку.

— Пошли в дежурку!

Я захромал перед ним к нише коридора, где вчера оставил одежду. Возле стола надзирателя лежал теперь ворох разных вещей, валялись спички, папиросы, полбуханки хлеба, видно, что посадили еще не меньше пяти-шести человек.

— Одень штаны, бери пиренчик (френч), завтракать надо!

Повезло! Я мигом оделся, и мы пошли в столовую. Там сидело несколько освобожденных от работы зеков. Юсупов посадил меня отдельно от них, за длинным столом, и пошел к раздаче.

— На, Петер, бери, не так скучно будет!

Я поднял глаза, рядом стоял Хасан, мой попутчик с Левого. Он протянул мне пачку махорки, спички и несколько папирос. Юсупов, занятый беседой с поваром, повернулся было ко мне, но, заметив, что со мной говорят, — это было строго запрещено, — быстро отвел глаза.

— Надолго тебя?

— Да нет, трое без выхода!

Хасан кивнул и скрылся. Подошел Юсупов и поставил передо мной миску лапши с мясом, чай и кусок хлеба. Я понял, что он получил для меня «больничное».

— Поел? Тогда иди бери хлеб в хлеборезке и назад в карцер! В хлеборезке работал Андрей Решетников, старший лагерных баптистов. Немало людей перетянул он в свою секту — быть «братом» такого обеспеченного и влиятельного человека очень выгодно, особенно охотно приобщались к его «братству» западники.

— Не обидели тебя там? — спросил он меня елейно, хотя вид моего разбитого лица должен был убедить его в бессмысленности вопроса. Он отрезал полбуханки и положил на стол раздачи.

— Иди с богом, а твою кровную пайку у меня оставят, после отдам.

В дежурке сидел Паштет.

— Ты чего этого хрена кормишь? — напустился он на Юсупова. — У него трое суток «без»…

— Я думал, он сегодня выйдет… Ты почему, подлюга, ничего не сказал?

— Да ладно, иди отдыхай, Юсуп, сам справлюсь…

Я стоял в нерешительности.

— Выворачивай карманы! Курить нельзя! Откуда столько хлеба — положь! У тебя решетку переделывают, ступай в общую… Ладно, бери хлеб, половину!..

В общей камере было тепло — окно на юг. На верхних нарах лежало шесть человек, их поймали с вязанками дров для вольных. Я полез к ним, свернулся под телогрейкой — Паштет не обратил внимания на то, что я прихватил ее, и тут же уснул.

Когда меня выпустили, я отпраздновал день рождения, уничтожив часть своих припасов в одиночестве — Перуна положили в больницу: он отравился в лаборатории серными парами. После работы я пошел навестить моего друга. Он сидел в халате на завалинке санчасти и разговаривал по-немецки с представительным даже в лагерной одежде, энергичного вида мужчиной.

— Познакомьтесь, господин Рампельберг.

— Очень приятно… Вы у нас, кажется, недавно?

— Уже месяц. В стройцехе у меня мастерская, я художник. Рампельберг говорил по-немецки безупречно, но, пожалуй, слишком чисто для немца, нельзя было угадать, из какой он провинции.

— Завтра я принесу свое маленькое сочинение, оно у меня осталось в бараке, вы не поправите? — вежливо, старательно произнося слова, спросил его Перун по-французски.

— С удовольствием! Мне читать нечего.

Рампельберг по-французски говорил так же хорошо, как и по-немецки, но произношение позволяло догадаться, что он из Северной Франции.

— Я покину вас, господа, мне к доктору. Так я познакомился с Карлом Рампельбергом, или, как он себя еще называл, Шарлем де Масси.

2

Карл был единственным человеком в лагере, разговор с которым иногда возвращал меня к прошлому. Оказалось, что у нас даже были общие знакомые. Он жил несколько лет в Ахене, когда там после первой мировой войны стоял бельгийский гарнизон. В течение многих месяцев Карл очень подробно рассказывал мне о своей жизни, но я не решаюсь излагать его рассказы — уж очень фантастически звучали некоторые из них, хотя я ни разу не поймал его на неточности или противоречии.

По его словам, он был сыном французской графини и бельгийского фабриканта, во время войны министра, которого как коллаборациониста убили бельгийские патриоты (Карл обвинял в этом в первую очередь франкмасонов). Он без сомнения воспитывался в богатой семье, был профессиональным военным и хорошим художником. Последнее создало ему в лагере особое положение, он держался с достоинством, был в какой-то степени на равной ноге с начальством, которое эксплуатировало его дарование. По заказам вольных он постоянно писал картины и со своими искалеченными руками мог не опасаться, что за какую-нибудь провинность попадет на общие работы.

Это был космополит с широкими взглядами на политику, бонвиван даже в лагере, который только в Магадане испытывал нужду в папиросах и поэтому считал пересылку худшим из всего, с чем когда-либо сталкивался в жизни. Многие теплые летние вечера мы просиживали возле его барака и разговаривали обо всем на свете. Он был первым, кто дал мне довольно точное описание Германии во время войны, не искаженное незнанием немецкого языка и фантазией власовца, «легионера» или остарбайтера (Перун жил в слишком захудалой провинции, чтобы иметь о стране достаточное представление).