Мы пробираемся вглубь все дальше и наконец залезаем в пустые заброшенные выработки, где нет ни лестницы, ни растрелов — коротких столбов крепи, заменяющих ступени. Она как кошка взбирается по уступам скалы. Через вентиляционный восстающий[130] вылезаем на поверхность. Здесь никого нет, трава, стланик, далеко внизу видны вход в штольню, сортировка, бункер…
— Давайте посидим немного, покурим.
— Вы разве курите?
— Иногда, не на людях. Не люблю разговоров. — Она вынимает из зеленой куртки пачку «Беломора». — Берите! Вот спички!
Сидим, курим. Она рассказывает об отпуске, детях, родственниках. О производстве мы совсем забыли. Для нее это обычный светский разговор, а для меня небывалое событие — сидеть рядом с красивой женщиной, не думая о лагере, о номере, поверках…
Как редко случаются в нашей жизни такие невинные, но надолго запоминающиеся минуты — оказывается, некоторые нас еще считают людьми!
Но самое неожиданное впереди. Мы опять в подземке, спускаемся на один горизонт ниже, но туда нет никакой зацепки, кроме воздухопроводной трубы, и «первая дама» обнимает заключенного чичероне и крепко держится за него, пока он со своей ношей спускается по трубам. Смешно? Но только не для меня — я приятно возбужден. В контору мы входим вместе и в приподнятом настроении. Она долго пишет в книге, перечисляя все нарушения, найденные при обходе, а Соломахин хитро улыбается, поддакивая. Потом провожает ее до спуска.
Вернувшись, берет свою клюшку и, сильно хромая, поднимается в карьер. Через час мы видим его опять, он быстро подходит к телефону:
— Браунса… Виктор Андреевич, посылайте Дмитриева (главного геолога) ко мне, я нашел выход шестой жилы! Где? В том-то и дело, что выходит она севернее карьера, придется его переместить. Какая ошибка — она! У меня в руках образцы! Отрабатывать будем в открытую… Завтра начну!
— Мы все боялись, пока он лазил по карьеру, что наткнется на нашу жилу, — говорил потом Паша Попов, звеньевой Бергера, который все еще пропадал в больнице. — Но он в другом месте шарил. Вылез из карьера, порыл землю клюшкой, и вот те на! Своими руками мох отодрал, а там самородки с кулак! Откуда такой нос у него, не представляю!.. Мы-то рядом сидели и думали, что у нас жила! Пустяки против этой! Я за ним следом ходил. Пока, говорит, не начнем плановую отработку, паситесь со своими лотками, но как начнем — чтобы ни одного старателя не видел, уж и так вы мне напортили выработки!
Перед съемом пожаловал не только главный геолог, но и Брауне. Они долго копались за карьером, мы уже спустились в зону и от ворот лагеря наблюдали за крошечными силуэтами на вершине сопки.
Вечером прибыл этап. Возле санчасти меня окликнул щупленький новичок.
— Привет, Комаров, откуда ты?
— Из Магадана, в больнице лежал. Придавило меня на «Аласкитовом». Проскурина помнишь? Его совсем. Жаль парня, мы были с ним вместе аж с Гамбурга!
— Да, жаль… Больше никого не видал из асинских?
— Нет, нас разогнали в Усть-Нере. А ты?
— Здесь нет, а на «Пионере» Бобков был, его там пришибли в изоляторе.
— Бобков? За него меня конвой чуть не кокнул в вагоне! Это он меня продал тогда, помнишь, когда нас раздели?
— Неужели он?
— Он, больше никто не знал о ноже! Сексот чертов. Совсем его пришибли? Ну и хорошо, собаке собачья смерть!
Бобков! Кинолента закрутилась в обратную сторону. Прошло немало лет с тех пор, когда…
Хмурым сентябрьским утром довезли нас до большого лагеря в Асино, севернее Томска. Долгие месяцы во внутренней тюрьме, скудный паек, бесконечные допросы, суд и этап превратили меня в тощего и бледного зека. После побега и нескольких месяцев свободы мне все казалось в лагере еще более нестерпимым, хотя на воле приходилось самому заботиться о своем питании, а это совсем не просто, если у тебя нет ни денег, ни документов, ни знания русского языка. По прибытии нас долго держали около бани. Подходили женщины. Одна, в халате врача, спросила:
— Умеете петь? Нам голоса нужны в самодеятельность! — Но, узнав мою статью и что я беглец, сказала со вздохом: — Тогда ничего не выйдет, вас в БУР посадят, там не до пения!
В зоне БУРа, за колючей проволокой, отделявшей нас от общей зоны, были два барака — для политических и для уголовников-рецидивистов. Возле вышки стоял карцер. В «политбараке» было шумно, в нем жило около ста человек, почти все власовцы или «легионеры».
Меня встретил дневальный, одноногий старик венгр, и в тот же вечер приняли в свою компанию грузины, их было два десятка из бывшего легиона «Бергманн»[131]. Они держались особняком, их старший, громадный хевсур Франкашвили, довольно сносно говорил по-немецки. Он пристрастно расспросил меня, посовещался со своими по-грузински и затем по-русски объявил:
— Работать и питаться будешь с нами. У русских всегда споры — чего они тут не поделили? А мы дружно живем. Садись ужинай, у нас кормят хорошо!
Действительно, кухня нас не обижала. Но работа была тяжелой… Я пошел с грузинами на шпалозавод. Толстенные бревна вытаскивали из реки Чулым, резали на нужной длины заготовки и пускали в распиловочный станок, где они превращались в железнодорожные шпалы. На распиловке работал сам Франкашвили— коротким крючком переворачивал бревна, отцепляя их от зажимов, закреплял снова и опять переворачивал для второго захода. Делал он это молниеносно и аккуратно. Я таскал большие горбыли, без привычки сильно уставал, но через неделю втянулся, сказалась сытная пища. Возле пилорамы громоздились высокие штабеля бревен. Иногда тот или другой зек по неосторожности попадал под бревно, результатом почти всегда был перелом ноги. Нередко после основной работы приходилось загружать шпалами целый эшелон — невероятно тяжелый и утомительный труд.
…Подъем! Мы вскакиваем, громко ругаясь, с наших нар, умываемся, завтракаем — как хочется еще поваляться после тяжелого вчерашнего дня! — и собираемся во дворе БУРа. Двор имеет отдельные ворота, дабы нас, изолированных, не могли перемешать с общей зоной. Потом дорога вдоль железнодорожного полотна, обыкновенная пыльная сибирская дорога. Мы идем быстрым шагом, кругом конвой, собаки. С первого дня я убедился, что тут мне не повторить свой «гениально простой» трюк, которым я воспользовался год назад: на резком повороте колонны, когда путаются ряды, нырнуть в кусты. Здесь дорога открытая, полно стрелков и, главное, собаки. Конвой как бешеный, чуть расстроились ряды: «Ложись!» Почему эта команда звучит всегда, когда проходим по лужам? Если не выполнишь, мигом трах-бах! — и над нашими головами свистят пули, видно, им легко списывают патроны. Звук выстрелов мне знаком, оглядываюсь, хотя это запрещено, на стрелявшего сержанта. Так и знал — трофейный парабеллум!
«Дальше, дальше, быстро!» Мы почти бежим, шлепая по грязи, не замечая прекрасный густой лес на расстоянии пистолетного выстрела. Это необычное измерение имеет для нас роковой смысл — бывали и тут отчаянные, но бесполезные попытки, когда водили еще без собак, так, по крайней мере, рассказывают старожилы БУРа. Лес с левой стороны отступает, вдали виден большой лесопильный завод, где работают бригады из общей зоны. Недавно там женщина подделала пропуск, переоделась и ушла «с концами»… Лес рядом, основное выскользнуть из-под стражи, потом им уже трудно поймать.
Приближаемся к вахте рабочей зоны. Конвой занимает вышки, дается сигнал, и нас впускают на огромную территорию лесосклада и шпалозавода. Быстро разбегаемся по местам. Франкашвили орет могучим голосом:
— Готово! Запускай, Федя!
Рычит мотор, предварительно распиленные чурбаны летят в желоб с водой, на повороте их подхватывает Наливайко. Он высокий и широкий, как шкаф, левой руки нет, говорят, потерял на службе в фельджандармерии. Здесь он незаменим: крючком, привязанным к правой руке, цепляет чурбаны и поворачивает их на транспортер. Наверху, у пилы, Франкашвили со своими молодцами — раз! Замок захлестнут, колодка проходит через станок пилорамы и обратно! Поворот, снова громкий щелчок замка, и готовая шпала летит на отводный транспортер. Сортируют и отвозят шпалы власовцы. Я подхватываю горбыли и толкаю их в сторону Давлеева, беспалого калмыка, бывшего председателя колхоза, в войну он перегнал скакунов из конезавода в Германию, а теперь складывает горбыли на вагонетку и время от времени отвозит их.