Получая пищу в достатке, Галкин имел лишь одну страсть — чифир. За пачку чая на высокой стойке, отделявшей книжные шкафы и его самого от посетителей, появлялись самые редкие книги — библиотека была довольно обширной. Тут же выдавались письма и повестки на посылки. У Галкина был и свой дневальный, иногда «законный», иногда человек, занятый днем на производстве, а вечерами подрабатывающий в КВЧ.
В то лето у него постоянно дневалил мой старый друг Шантай. Он был слесарем на приборе, но однажды попал — уникальный случай! — в скруббер, ремонтировал что-то в этой железной бочке с опасными штырями, и вдруг включили мотор! Венгра несколько раз прокрутило, изрядно помяв. Злые языки уверяли, что он спал, но мне это кажется неправдоподобным (хотя раз он действительно уснул на гусенице трактора и немного пострадал, когда трактор двинулся). Пролежав месяц со сломанными ребрами в больнице, Шантай попал на легкую работу в КВЧ. Его ровное, ненавязчивое поведение и чистоплотность понравились Галкину, и он постарался придержать Шантая у себя. Венгр не выбалтывал секретов, но в отсутствие библиотекаря нам, своим старым знакомым, демонстрировал в лицах, как Галкин, спрятавшись за стойку, быстрыми движениями выпивал чифир и как выскакивал при появлении начальства. Мы узнавали суетливые жесты маленького библиотекаря и дружно хохотали.
В лагере появился новый надзиратель — туркмен. На поверке он бегал вдоль рядов и гортанно рычал:
— Порядок, сволочи! Не выходить!..
Один вид этого Юсупова внушал страх: высокий, костлявый, с нескладными движениями, черными глазами на темном лице, он напоминал восточного палача— настоящий идеал берлаговского надзирателя. Ждали от него каких-нибудь особенно жестоких выходок, но не дождались. Поняли, что Юсупов, несмотря на ужасный облик, был не только безобидным, но и добрым человеком. За все годы его работы на «Днепровском» он ни разу никого не наказал, и единственное, за что выговаривал, было чтение после отбоя. Всегда он оставлял «докурить» — другие надзиратели за одну такую просьбу по меньшей мере посылали мыть пол на вахте (неофициальное наказание, считавшееся в лагере самым большим позором).
Шум машины возле компрессорной — это что-то особенное. Обычно самосвалы, набрав руду у бункера, до компрессорной не доезжали. Я взглянул в окно и увидел уходящую машину и направляющуюся к нашему дому фигуру в резиновых сапогах, горняцкой каске и обычной для вольных зеленой брезентовой спецовке.
— Кто-то чужой, — сказал я Соломахину, который вопросительно посмотрел на меня. Но когда «чужой» вошел в контору, мы разом приподнялись — это была женщина! Высокая и стройная, лицо очень загорелое, приятное, тонкий нос и большие темные глаза.
Соломахин вежливо поздоровался и предложил гостье сесть.
— Опять тут у вас безобразие! — начала возмущаться она. — Ступеньки на бремсберге выбиты, кабель висит незащищенный, вот-вот кто-нибудь заденет, а там триста восемьдесят вольт! Ваши люди катаются на вагонетке, вы же знаете — это строго запрещено! Сейчас спущусь в шахту, в мокрых забоях, конечно, без курток работают… Выпишу я вам штраф, Александр Иванович…
— Ну что вы волнуетесь, Нина Осиповна? Смотрите, какие у нас показатели. Разве в плохих условиях можно так работать? А что кабель висит — пустяки, никто до него не дотронется! Чтобы его сменить, надо весь участок останавливать, вы же это не возьмете на себя? Думаю, нет! Порядок будет, Нина Осиповна, только не мешайте работать, мы решительно все сделаем по-вашему, дайте срок!
От его добродушной невозмутимости поблекли все сердитые нападки женщины. Она, очевидно, раздумала посетить подземку, сделала несколько предписаний в книге и ушла.
— Кто это? — спросил Дегалюк, на минуту забежавший из своей сортировки. — Не техника безопасности?
— Она самая, — ответил Соломахин, — жена Черепанова (нового начальника прииска).
— Какая злющая, — сказал Бойко, провожая глазами уходящую вниз фигуру. — Я аж перепугался: пойдет к моим хлопцам на шестую и закроет забой. Не пойму, чего там делается: как забурят — заедает им глаза, вчера Шаповалова на три дня освободили… Александр Иванович, у вас там на стройке такого не бывало?
— Ты мне зубы не заговаривай, Бойко! Думаешь, если я ее от нашего дела отвадил, значит, вопрос исчерпан? Завтра закроем забой, раз в нем люди травят себе глаза! По-моему, это купорос или мышьяк, так и ослепнуть недолго… А до жилы доберемся с другой стороны!
Этот день выдался особенно тревожным. Только собрались мы обедать, как влетел Бергер и за ним несколько человек с Петром Верченко на руках. Звеньевой был без сознания, мертвенно-бледный, лицо в ссадинах и кровоподтеках. К разбитой правой ноге вместо лубка были привязаны две ручки от лопат, она висела, брюки были пропитаны кровью. Мы повскакали и стали помогать укладывать раненого поудобнее на двух быстро сдвинутых скамейках.
— Рухнула вся стена в третьем блоке[127], а они под ней породу набирали, — сказал Бергер. — Не знаю, как вытащили ногу, глыба навалила с полтонны! Надо скорее спустить его… я с ним поеду, металл пускай Паша сдает… Как бы Петро без ноги не остался!
Верченко вдруг пришел в себя и начал громко стонать. Я, махнув рукой на запреты, позвонил в лагерь и попросил скорей прислать санитаров. Бергер метался по конторе и выскакивал на дорогу смотреть машину. Полчаса зря прождали, потом увезли Верченко на рудовозке к бремсбергу и спустили по рельсам в долину. Другая рудовозка доставила его в лагерную больницу.
Четыре дня ходила бригада без бригадира, намывала касситерит, сдавала металл в ларек, а Борис безвыходно сидел в палате друга, но, как он нам потом рассказал, не один — Клеопатра не покидала Петра всю ночь после операции, она все же спасла ему раздробленную ногу, правда, хромым он остался на всю жизнь.
За эти подвиги бригадир превозносил, конечно, Клеопатру до небес, и скоро среди близко знавших его пополз слух о том, что де наш Бергер, презренный зек, наставил начальнику лагеря, мужу Клеопатры, развесистые рога.
Тем временем лоточники, которые промывали металл вручную (и, следовательно, разыскивали руду с содержанием намного более богатым, чем у той, которая шла на фабрику), открыли небольшое ответвление жилы в штольне, где работала бригада Бойко. Они теперь не ходили в карьер, а Соломахин, напротив, повадился, вопреки прежней привычке, часами просиживать там, наблюдая, как бурильщики, все дальше углубляясь, рушили стены, которые, падая, заваливали выход бергеровской сокровищницы. Лоточники обнаружили в штольне резкое увеличение мощности своей прожилки, и скоро оказалось, что это и была настоящая, главная и давно разыскиваемая жила! На участке сразу перестроили работу, бросили сюда новые силы — рокот пневматических молотков, гул взрывов и монотонный шум отъезжающих вагонеток не умолкали. Не один раз появлялся со своим знаменитым фонариком Брауне, чтобы воочию убедиться в целесообразности перемены проекта. И скоро опять пожаловала Нина Осиповна.
— Иди с ней в шахту, — сказал Соломахин, — и покажи все беспорядки. И оголенные кабели, и как висят заколы[128] в старых выработках… Пусть Дубков отвечает — его дело! Надоело мне с ним, вчера вдруг: «Ну и что, если кого пристукнет — не вольные!» Вас я, Нина Осиповна, прошу, — обратился он к ней, — все запишите, Петер покажет участок, вы же мастерица лазать по штольням…
Итак, я откомандирован, веду по участку единственную, по нашему мнению, настоящую даму на руднике. И первую несомненно, ведь ее муж — начальник прииска!
Мы облазили карьер, спустились в достопримечательный гезенк[129], где недавно вопреки расчетам геологов вместо метрового оказался мощный восьмиметровый столб чистой руды. В мокром забое она облизывает палец, морщится и говорит:
— Явный купорос! Даже на языке шипит, а если в глаз — ослепнешь!.. Сегодня же закрою все тут!