— Там был ребенок. Настоящий ребенок. Он со мной разговаривал.

— Ты о чем? А… Не просек, что ли? Трубы у них в стене. Выходят как раз аккуратно в эти два отверстия. Они, конечно, были замазаны, но дым пропускают. А голоса… Записаны, наверно, на пленку… Ну не прячут же они детей! Ну я же тебе про ту ночь рассказывал, как они вернулись, а там крики “мама” из окон. Профессор!

— Да… Я просто подумал, когда смотрел вот сейчас, и когда еще слушал эту книгу, я подумал… Я своих родителей видел три раза. Один раз — на зачатии, они сидели и разговаривали. Потом пришли ко мне в инкубатор, я был на внутриутробном. Там я их вообще не видел, только голоса в телефоне. Мама просила, чтобы я больше ел и больше читал. А отец все вырывал у нее трубку: “Ты должен стать настоящим мужчиной!” Я обещал им есть, читать и стать этим самым мужчиной. Последний раз видел их на конкурсе, когда приз зрительских симпатий получил. Я думал, они, наконец, расскажут о себе, а мать все время отводила меня в угол: “Татуська, ты должен повлиять на отца. Ты теперь победитель, он тебя послушает. Ты должен повлиять”. Я обещал повлиять, но отец все время больно щупал мои мышцы или рассказывал, как из яичной скорлупы можно смастерить шкаф. Потом они снова исчезли, больше я их не видел. Может, тут была ошибка, и я просто промахнулся родителями, не у тех появился на свет? Это может быть? — Обезьяна молчал. — А сейчас я понял. Я-то у них родился, но они у меня — не родились. Я должен был жить с ними, жить долго, чтобы выносить их в своем детском животе, как близнецов, понимаешь? Чтобы они были во мне, со своими проблемами, и только тогда бы я стал Их Сыном. Чтобы я чувствовал, засыпая, как они обнимаются внутри меня; чтобы утром мама будила меня изнутри в школу, а отец мастерил бы в это время свой идиотский шкаф из яичной скорлупы. А потом бы мне сделали операцию, надрез, и извлекли бы их из меня, взрослых, громко кричащих друг на друга. А я бы остался в больнице, а шов не заживал и гноился, и родители приносили бы мне теплые котлеты и игру “Пятнадцать”. А я бы смотрел на них и гордился, каких больших и взрослых родителей я смог выносить и родить. И я бы вышел к ним, худой, держась за гноящийся шов, и сказал: “Вот теперь я — ваш сын, теперь ваша очередь обо мне заботиться”… И когда ты показал эту… деревянную штуку, я подумал: вот у этого человека, наверное, были родители. Потому что он… не смейся! Потому что он как раз изображен в момент этих родов, лицо измученное, и рана — ты заметил разрез на боку? Вот оттуда, наверно, только что родители и вышли. Поэтому у него на лице — страдание и радость вместе, поэтому… поэтому он Сын, а я… Я только…

Обезьяна недоверчиво смотрел. Потом быстро протянул Старлабу:

— Держи, профессор. Тебе это, кажется, нужнее. Я себе еще чего-нибудь найду.

В ушах шумел ветер. Обезьяна протягивал деревянную фигуру с кровавым надрезом.

— Нет, Обезьяна, оставь его себе. Пусть он станет твоим другом.

— Другом? — переспросил Обезьяна, разглядывая надрез, раскинутые руки…

Пожал плечами.

— Ну, ладно. Я его назову… Как ты сказал — Сын? Хорошо, пусть пока будет Сын... Ну что, Сын? Подружились? Эх, лучше бы я взял игрушечную обезьяну!

Внезапно, понюхав воздух, Обезьяна дернул Старлаба за руку.

Легкое свечение над снегом сгустилось; показались первые ряды. Впереди ползла мусорная машина. За машиной двигались фигуры; судя по беспорядочным движениям рук, они оживленно переговаривались.

— Все, прошли, — потянул его Обезьяна, — теперь бегом, успеть до собачьей стражи!

Скатились с пригорка, проваливаясь в снег. “Быстрее, профессор! — дергал Обезьяна, — быстрее, бегом!”

Старлаб задыхался. Встреча с собаками во время их стражи была еще хуже, чем с медузами. Собаки набрасываются на чужого. Чужими ночью становились все.

— Стойте, сволочи! — раздался впереди женский голос. — Подруги, подождите!

Прямо на друзей неслась темная фигура со свертком.

— Тварь?!

Фигура замерла и выронила сверток. На снег посыпались сосиски.

— Ы-ы, как вкусно! — урчал Обезьяна, пока Старлаб обнимал свою подругу и целовал ее холодное счастливое лицо.

Тварь плакала и быстро говорила, объясняла и жаловалась. “Я искала для тебя еды, для тебя и для ребенка, и завозилась, а они, сволочи, ушли, а я с едой... У меня что-то происходит в голове, я не понимаю. Ты поел суп?” “Да, — тихо лгал Старлаб, — да...” — “А почему ты ушел?” Старлаб не знал, что ответить, и начинал еще сильнее целовать ее. Тварь, казалось, такой ответ вполне устраивал.

Обезьяна жизнерадостно отрыгнул и стал дергать Старлаба:

— Давай, профессор, клюй сосиски и бежим.

— Куда вы? — рука Твари замерла на спине Старлаба. — Разве мы не идем домой?

Обезьяна замотал головой:

— Послушай, дорогая самка, твои уже прошли, там уже закрыто. Беги с нами, или...

— Я с вами, — быстро проговорила Тварь. — И, прошу, не называйте меня самкой, у меня есть прекрасное имя.

— Ее зовут Тварь, — сказал Старлаб.

Тварь изящно присела и развела руки в стороны. Точно так, как это делают победительницы конкурса. Близорукая, с обветренным лицом, в пропахшей мусором куртке, она приседала и улыбалась, а Старлаб любовался ею и заглатывал остатки сосисок.

Дорога петляла, ноги скользили, Тварь дергала Старлаба за куртку: “Ты меня слышишь? Ты слышишь?” “Да, да”, — повторял Старлаб.

Тварь рассказывала о книге. Да, ее спрашивали о книге! Мразь спрашивала, еще Лахудра, еще... Мразь была раньше собакой, ее отловили для опытов, это считается престижной работой, но она соблазнила лаборанта. Это Мразь шепнула сегодня, что среди собак носятся слухи, что пропала половина какого-то дневника...

Наконец, обсерватория вынырнула из-за холма.

У-у-у... Долгий, смешанный с лаем, вой накрыл их. Это и была музыка второй стражи — собачий хорал. Сотни дворняг, овчарок, спаниелей, волкодавов выбегали в ритуальный холод ночи. Окликали друг друга, сбивались в стаи, разжигали костры.

— Быстрее! — обернулся на бегу Обезьяна. — Еще, может, успеем!

И застыл. Поперек дороги стояло несколько собак. Обезьяна бросился назад.

Сзади вышла еще одна стая. С холмов по бокам дороги тоже спускались собаки.

Старлаб нащупал под курткой дневник и сжал губы.

Дневник был вытащен, перелистан, обнюхан. После чего лег на стол.

Куртка Старлаба так и осталась расстегнутой. Руки были сцеплены за спиной цепью, прикованной к стене, на лице поблескивал намордник.

— Снимите с них намордники!

Команда исходила от тяжелого, темного пса за столом. Двойной подбородок выдавал боксера. Редкая среди бездомных собак порода. Тонкие пальцы на лапах намекали на голубую собачью кровь. Эти пальцы теперь погружались в перчатки и придвигали дневник. Боксер стал медленно листать, шевеля плоским носом.

Намордники сняли; Старлаб пошевелил ссадиной на щеке. Тварь придвинулась к нему. Обезьяна улыбался и разглядывал комнату.

Это была пещера с низким входом. У входа две собаки, каждая сжимала в пасти горящий факел. В центре стоял стол, за которым сидел Боксер и листал дневник. За его спиной сидели на задних лапах три собаки, которые и доставили сюда пленных.

— Запачкали все своей вонью, — морщился Боксер, листая. — Хоть на реставрацию запахов отдавай!

Старлаб плохо помнил, как они оказались здесь. Помнил, что упал. Что над ним нависла собачья морда. “Дневник!” Он попытался вцепиться в нее, но не смог, на него навалились трое. Рядом с визгом отбивался Обезьяна.

Помнил, что закрыл глаза и пробормотал: Собаки — 40% человека, сторожевые животные, дружелюбные днем и беспощадные во время стражи (см. стража). В отличие от других животных, собакам разрешено иметь свою собственную милицию, свалку и театр. Собаки — очень религиозны.

Потом их вели по парку. Низкие ветви шлепали по лицу. Старлаб нагибался, ветви все равно налетали и обдавали стеклянной пылью. Позади шла Тварь; ее вначале хотели отпустить по договору между собаками и медузами, она сама отказалась. Старлаб слышал, как ветви, пройдясь по нему, отлетают и, осыпаясь, набрасываются на Тварь. Пару раз она чихнула. Это чихание внезапно согрело Старлаба. В нем было что-то от нормальной жизни, где люди чихают, жалуются на поясницу, стесняются звуков в животе...