Изменить стиль страницы

Двое уголовников пока что еще не страшны — сейчас они больше всего боятся, что он их… не арестует, оставит здесь! Третий же вообще только тягостная обуза.

— Начальник, не бросишь, а? — почти выли в голос те двое здоровых, сипло и жалко. Беспрекословно отдали два ружья, бесполезных им здесь, им, которым убить человека в жилухе или на тропе было куда легче, чем самого безобидного зверя в тайге. Вонючие, мерзкие, заросшие, заживо пахнущие смертью не меньше, чем их атаман, третий, гниющий уже по-настоящему…

С гадливой готовностью отвечали они на все его вопросы и по мере того, как он все больше узнавал о них, закипала в душе Марченки темная ненависть к ним. Эти двое были законченные «урки», третий, старший, — известный по сибирским городам и тюрьмам бандит Косой, наизусть знакомый самому ленивому милиционеру самого безгрешного участка. Вчетвером они бежали из лагеря, убив охранника и забрав его оружие и одежду, но четвертый уже отсюда в первый зазимок бежал, надев форму охранника и его сапоги, забрав винтовку его и единственный топор своих собратьев. По мелкому еще снегу успели оставшиеся сбродить, ограбить заимку, убили ее хозяев, старика со старухой, забрали тряпье, обутки, два мешка талкана и топор. Топор помог им не замерзнуть, талкан — не дал сдохнуть с голоду. Избушку-зимовье они загадили до омерзения, прижгли дрова и уже принялись за собственные нары.

— Что ж вы, как свиньи, и с…и под носом у себя? Неуж снег отоптать трудно? — спрашивал он и не ждал ответа. Разве они — люди? Звери… Да и не звери, а хуже, поганей, слабей, подлее…

— Да вишь, начальник, Косой не могет — зверя добыть схотел, ноги обморозил, похоже, антонов огонь прикинулся… Ну, он теперь под себя, а мы… Принюхались, да оно и замерзает на полу-то у двери, — подобострастно разъяснил один, а второй добавил слезливо:

— Да нам уж последнее время, считай, что нечем было…

— Пристрели, Марченко, христом-богом молю! — хрипел Косой. — Яви милость последнюю! Эти с-сявки… — и тут у него ярость прорвалась через слабину, — не могут! Ишо не отвыкли бояться меня! Ты — можешь! Сделай, все равно мне вышка по совокупности и по отдельности… Приведи приговор, не дай мучений!..

— Я тебе не трибунал, — преодолевая отвращение, Марченко перебинтовал чистыми портянками своими гниющие, дурно пахнущие ноги бандита. Похоже, и впрямь гангрена начиналась…

…Сейчас он, привычно посвистывая чуть слышно, разделывал оленя, злясь на то, что надо еще и кормить этих полумертвых уголовников, которые распрекрасно погибли бы без него от собственной безрукости. Косой уже и сейчас — обуза, все равно не сегодня завтра помрет от антонова огня, оставить бы его…

«Ты — можешь!»… Он — может, да вот… не может. А почему, собственно, он, Марченко, не может оставить их всех троих здесь, где тайга-матушка сама свершит над ними свой неотвратный и поистине страшный суд? И, главное, справедливый суд! Кто узнает, что Марченко нашел их, да и кому надо узнавать об этом? Мог же он просто опоздать к ним на неделю, скажем, если б решил, скажем, повязать сначала кержаков-бегунов? С теми немало опасной возни предстоит еще, а этим недели, пожалуй, вполне хватило бы… Где-то идет величайшая из войн, на которой он, Марченко, мог быть куда полезнее, чем те желторотые мальчишки, которых уже вынуждены призывать в этом году. А тут вот… возись с убийцами и грабителями, которые, в сущности, сами себе выбрали конец.

В том, что он выберется в жилуху со всем «кодлом», Марченко не сомневался — на то он и был Марченко: отчетливо представляя все фантастические трудности своей операции, он испытывал столь же отчетливую уверенность в успехе. Но вот отпустит ли его начальник Управления, сдержит ли слово, в сущности, брошенное вскользь, не всерьез? Ведь Марченко не спрашивал у него официального разрешения на операцию, да и вообще никого не спрашивал, только начальника своего райотдела, к которому относился иронически-уважительно, предупредил в самый последний момент. Зная силу и стремительность распространения таежных слухов, ушел тайком, взяв официальную командировку в область. И то вот алтайцы знали и — ждали его, не веря, а все-таки… Не ждут ли и те кержаки? Хотя не должны бы, они ведь вовсе не общаются ни с кем, тем более с «нехристями»…

…Мясо было жестким, без единой прожилки жира — тяжко досталась сокжою многоснежная зима, да, видать, и старик он был. Недаром покинул он со стадом сытные моховища тундрового плоскогорья Леннинг-сын, заваленные нынче чуть не саженными снегами, и перебрался на эти скальные крутики, где все-таки проглядывали кое-где меж камней мертвая трава и хилые кустарнички. Вырубив топориком небольшой кусок покостистее — для уголовников, мякоти-то еще нажрутся до смерти с голодухи! — он решил принести его сам, а остальное оставить: пусть походят по снегу за ним, и расстояние и время не дадут без меры жрать.

Себе вырезал мяса помягче, отрубил мозговую кость, тут же сварил в котелке, сытно и плотно поел горячего. Разрубил остальное на куски, завернул в шкуру, зашил кое-как ветками, чуть призасыпал снегом и пошел ходко по своей лыжне к зимовью.

Придя, бросил кусок на нары, сказал:

— Варите пожиже да не наваливайтесь сразу — сдохнете. Косого бульоном поите.

— Марченко, убей! — застонал с воем Косой. — Мучаюсь, не могу… Будь человеком!..

— Я — милиционер, — сквозь зубы зло и твердо сказал Марченко. Оглядел опозоренное охотничье зимовье: пока ходил, двое малость прибрались, соскоблили кучи мерзлого дерьма, сейчас топили печку, а не жгли костер на камнях, радостно суетились с котлом и мясом. Пожалуй, не будь Марченки, они бы стали жрать сырьем! Хорошо, что кости выбрал, долго будут грызть…

— Завтра поутру валяйте моей лыжней по чарыму, — тусклым от ненависти голосом говорил Марченко. — Тут недалеко оленя я свалил, перетащите помаленьку сюда. Варите, жрите, готовьте в дорогу, как умеете. Послезавтра я вернусь сюда с лыжами и с людьми, сразу двинемся в жилуху.

— Начальник, а ты не того… не рванешь в одиночку, а? — с дрожью и подлинным страхом в голосе спросил один. Второй только выставился весь к Марченке в поддержку вопроса.

— Сказал, готовьтесь. В пути больших привалов не будет.

— Мосол, убей, в сашной крест, турецкого бога мать! — как здоровый заорал Косой. — Убей сёдни, не мучь два дня! На ж… я покачусь за вами без ног?

— На нартах повезут. А мученья ты сам себе выбрал, и поделом.

Марченко высказал это хрипловато, без выражения: горло сдавила ненависть, во даже выматериться сейчас — значило для него пожалеть эту гадину, в чем-то снизойти до него…

* * *

С горы Марченко летел так, что мгновеньями казалось — камусы сорвет с лыж к чертовой матери! Потом долго лез в гору, успокоился и по хребтине пошел привычно-ходко, чуть посвистывая, обдумывая будущий маршрут и порядок следования.

— И порядок следования… и порядок связывания… — в такт широкому скользящему шагу почти напевал он. Дышалось свободно, тело словно крепло в ритме могучего движения, и от этого росла уверенность в благополучном исходе затянувшейся опасной операции.

…А все-таки никому из них верить нельзя. Уголовники покорны, пока сегодняшняя тайга кажется им страшнее завтрашней кары, пока их неустойчивые натуры обезволены ужасом явственной смерти от мороза и голода, пока вокруг неведомые и страшные звери, а не люди, которых они привыкли сами пугать и «обдирать» почище, чем охотник добычу… Даже и охотнику Пантелею, хотя он явно морально сломлен и вызвался сам помогать милиционеру — в счет будущего возможного послабления. Да и Тимофею с Феофаном тоже, хоть им особо-то и не грозило ничего страшного, кроме, может быть, немедленной мобилизации: формально они еще не являлись дезертирами и хорошо поняли это на допросе. Но… Семен Марченко слишком хорошо знал почти мистическую власть тайги над таежником, когда впереди — смутные пугающие кары, а тайга — вот она, рядом, и свобода — вот она, за первым кустом, за первым сугробом, за густым пихтачом, за ближней горой. И велика она, тайга, и когда-то там поймают еще, а может, и нет, особенно если учесть «опыт». Импульс проклятый — толкнет, и совсем уже раскаявшийся человек превращается в окончательного преступника, защищая свою призрачную «свободу»…