Изменить стиль страницы

— Рестовать будешь?

— Доведется, Пантелей, — усмехнулся страшно Марченко.

Махнул Пантелей к задней стенке шалаша своего и со стыдом убедился, что и ружья его на месте нет, и ножа на поясе тоже. И топора тоже нету. С отчаянья помочился в угол, осквернив шалаш, приполз к костру, поздоровался.

— Шибко ты сигаешь, паря: из лежачего положения в шалаше да сажень в сторону! — восхитился Марченко. — Только ведь выход ты не там изладил, эка беда! Перепутал спросонья, али не знал, с какой стороны я подойду, а? Поспи еще маленько, лучше прыгать станешь.

— Мошт, убегать буду? — спросил тоскливо Пантелей.

— Попробуй! — опять усмехнулся милиционер, поглаживая его, Пантелеево, ружье, и синим весельем брызнули безжалостные глаза. От усмешки его, от веселья нестерпимых глаз льдинкой холод в сердце покалывает!.. — Сам догонять не стану, ноги пристали, ходил много.

Вздохнул тяжело Пантелей: ежели догонять не хочет Марченко, значит, пулю пошлет вдогон, а пуля у него сроду зря не гуляла, кто этого в тайге не слышал, кто этого в тайге не знает? Оттого долго молчал Пантелей, потом спросил смирно по-алтайски:

— Ты совсем один, что ли?

— А ты совсем дурак, что ли? — тоже по-алтайски спросил гость.

— Я не дурак, я уродом так… — русской пословицей, поломав слово, скрыл смущение хозяин.

— Вот и возись с вами, уродами… — совсем скучно стало Марченке.

Что было делать? Скипятил Пантелей чаю, достал вяленое мясо, талкан[8] в мешочке достал, подал гостю, угощаться просил. Ел мясо Марченко, своим ножом резал, чай пил с талканом и так просто пил. Пантелею не пилось, не елось, тошно на душе было. Рядом сидя, осторожно потрогал за рукав злого духа и, охнув от боли, опрокинулся на спину: будто в капкан попала рука и вывернул ее тот капкан!

— Померяться силой захотел? — зло выдохнул ему в лицо гость.

— Не хотел! — закричал с болью Пантелей. — Ей-бох, не хотел, что ты, Марчинька!

— Пошто же за рукав сгреб? Пошутить вздумал? — все еще зло смотрел Марченко прямо в Пантелеевы глаза, и даже в полутьме шалаша лежачему Пантелею горящими показались пронзительные его глаза!

— Не пошутить, — тихо ответил Пантелей, — пощупать хотел, мошт, сон, думал…

— А, разъязвило бы тебя, урода! — захохотал милиционер. — Сон, думал? Злой дух, думал? Ну, когда проснешься, пощупай еще разок!

— Го-го-го… — глухо и боязливо отзывалась эхом тайга на дьявольский смех милиционера. Вот сидит, хохочет, сильный, как медведь, быстрый, как марал, ловкий, как рысь, упорный и злой, как росомаха, и ничего, никого не боится… Марченко… Настоящий…

— Стрелять будут меня, Марчинька? — тоскливо спросил Пантелей.

— А это как суд решит. Военный трибунал. Я — не суд, я стрелять не буду, если, конечно, не побежишь.

Вздохнул Пантелей, загоревал: хоть бы соврал для утешения Марченко, обманул бы маленько. Не врет никогда — такая про него слава. Смелый, чего ему врать? Врать худо — трусом станешь. Вот он, Пантелей, получив повестку, соврал, что сходит в свою тайгу за ружьем и тогда воевать пойдет, а сам — не вернулся. Раньше смелым был, теперь бояться стал. Всего бояться…

Сумку плоскую Марченко на колено положил, расстегнул, бумагу достал, допрашивать стал Пантелея. Не шибко грозно, спокойно даже допрашивал, только зябнуть стал Пантелей все больше. Может, нодья догорала? Поправить огонь не решался, отвечать торопился.

— Феофана и Тимофея видел ли?

…Другому бы соврать можно, Марченке как соврешь? В глаза тебе глядеть станет, внутри все застынет…

— Пайфана видел давно, Тимопей не видал. Пайфан говорил, Тимопей не велел мне к ему ходить. Сказал: ты, говорит, — это я, Бантелей, — пальцем ткнул он себя в грудь, чтобы Марченко не перепутал, — чи-зир-чир! А я, говорит, — это он, Тимопей, — и пальцем в тайгу показал — просто человек, который ничего не знает. Это не Пайфан так сказал, это ему Тимопей так велел сказать мне… Врет только маленько Тимопей: как это он — человек, который ничего не знает? Вот что я — чи-зир-чир, знает? Что Пайфан у него живет — знает? Правда, Пайфана он тоже гнать хотел, сестра не дала, Тимопеева баба. С бабой кто переспорить может?..

Кончил записывать Марченко короткий допрос, велел расписаться. С великим трудом, потея даже, расписался Пантелей, понимал — с неведомой судьбой своей согласился… Откинулся в изнеможении в глубь шалаша, загоревал опять, обессилел.

— Вот теперь все законно, — весело сказал Марченко.

— Боюсь закон! — почти простонал Пантелей.

— Ду-урак! — несердито обозвал милиционер. — Ты же теперь под охраной закона, понял? Был ты до сей поры вне закона, беглый, и всем враг…

— Эдак, эдак, — безвольно соглашался Пантелей.

— Эдак! — передразнил Марченко. — А сейчас ты протокол допроса подписал, и уже я тебя по закону охранять должен. И никто до суда не смеет обидеть тебя, а там как суд решит.

— И ты не обидишь?

— И я не обижу. Но если, — твердо врезал Марченко, — из-под закона вздумаешь выйти, бежать вздумаешь, не послушаешься…

— Не буду бежать. Буду слушаться, — решил Пантелей, и легче ему сразу стало: теперь за все отвечает Марченко. И — закон. А ему, Пантелею, только слушаться надо. Слушаться всегда легче. А страшный трибунал когда-то еще будет…

Отдохнул Марченко, забрал обе пары его лыж — голицы и камусовые, забрал нож и топор, ружье тоже и сказал:

— Живи дней пять ли, с неделю ли, жди. Дров хватит у тебя, еды полно. Вернусь — пойдем в аймак.

И уже на ходу бросил жестко:

— Не вздумай снегоступы изладить со скуки-то!..

* * *

…Сокжой[9] вздыбился было, пытаясь выскочить из снежной ямы на зализанный ветром бугор, но вместо того медленно завалился назад и набок, навстречу удару пули. Снег не расступился под телом оленя, а вначале как бы прогнулся упруго, продавился целым островком и потом растрескался на мелкие части, как мягкая льдина. Марченко хмуро смотрел на трещины — пора было возвращаться в жилуху, на открытых местах начал появляться первый, еще непрочный наст — чарым. Пока это еще был только слой плотного снега с тонкой, почти ледяной корочкой сверху. Но солнце начинает работать безостановочно — днем, а ночью все еще жмут вполне зимние морозы, и скоро повсюду по утрам будет не снег — сплошной чарым, словно столешница покрывающий бездонные сугробы. Тогда, встав затемно, по нему можно будет уйти до восхода солнца километров на двадцать без лыж…

Пора «сбивать в гурт» своих по-волчьи опасных подопечных и выходить в жилуху. Марченко нацедил, вскрыв горло оленя, полный котелок пенящейся парной крови, преодолевая отвращение, заставил себя выпить почти все. Развалил брюшину, достал печень, и тоже приказал себе съесть сырой всю: теперь ему была нужна не просто выносливость, которой ему не занимать, а максимальная, напряженная волевая собранность, зоркость, неутомимость. Снежной болезни он не боялся, да и в таежной полумгле глаза успевали отдохнуть от кратковременного режущего блеска снегов на нечастых долинах. А вот какая-нибудь куриная слепота от авитаминоза могла всю его операцию лишить успеха да и самого — жизни. Марченко же никогда слишком дешево не ценил свою жизнь…

Целый месяц потратил он на тщательное обследование бассейна Согры-реки и теперь точно знал, кто где скрывается, сколько людей и каковы они. Большинству уже «нанес визиты», обезоружил, отобрал лыжи и ножи, и топоры, попрятал все это в удобных местах, чтобы собрать теперь. К двум кержакам-«бегунам» только не заглядывал открыто в их хитрое убежище — лишь рассмотрел в бинокль, что оба здоровы, как медведи, и, конечно, добром не сдадутся. А что бегуны — знал почти точно, потому что ни по каким приметам ни в каких розысках не проходили. Не признающие документов, они не оставляли никаких бумажных следов и потому трудны были для розыска! А слухом пользовался о них Марченко давненько — таежным, смутным, но безошибочным.

вернуться

8

Талкан — толокно из поджаренного ячменя (алт.).

вернуться

9

Сокжой — дикий северный олень на Алтае и в Саянах.