– Одни ищут дешевой популярности, а другие расхлебываются!
– Ты о чем?
Гай был одет в полет. Серебристо-зеленый комбинезон придавал его артистической фигуре юношескую стройность и как-то особенно был к масти его побелевшей шевелюре. Но и теперь можно было заметить, что радушные цвета корицы глаза его словно застыли, – это случалось, когда он смотрел на Руканова. После случая с характеристикой Долотова (не желая усложнять отношений со старшим летчиком фирмы, к которому благоволил Старик, Руканов переписал характеристику) Гай стал присматриваться к Володе очень критически и открывал много неожиданного для себя.
– Все о том же! – отозвался Руканов, короткими касаниями пытаясь уложить поровнее чистый лист бумаги на стекле стола. – Углин прекрасно сознавал, что настаивает на никому не нужном эксперименте! Никакое «опрыгиванпе» не прибавит надежности этому во всех отношениях ненадежному средству спасения! Глупая затея.
– Но и противопоставлять себя Углину было не очень умно, – сказал Гай.
– Почему?
– Ты дал понять, что твое участие в деле определяется некой формулой компромисса между твоей незаурядной личностью и служебными обязанностями. – Гай остался доволен и хорошо высказанной мыслью самой по себе, и тем, что она была сформулирована вполне в стиле Руканова, на его языке, и тем, что содержала в себе продолжение разговора.
– Что за компромисс? О чем ты говоришь? – Руканов недовольно посмотрел на Гая.
– Ты как бы дал обязательство точно следовать должностной инструкции.
– Это называется по-другому.
– Нет. Никак по-другому это не называется. Знать свои обязанности и согласиться выполнять их – первое, по далеко не последнее условие, чтобы тебя признали человеком на своем месте.
– Вот как? А Углин своим отношением к делу доказал, что он не на своем месте? Так, что ли?
– Отношение к делу Иосафа Ивановича – это даже не какое-то отношение, а безоговорочное участие. Никакой «дешевой популярности» он не ищет и ничего не добивается для себя. Человек этот на редкость глух ко всяким амбициям. Они – забота людей, не столько делающих дело, сколько обеспокоенных поддержанием впечатления о своем присутствии в деле.
– Допустим. – Последнюю фразу Володя принял как к нему не относящуюся. – Чего же добивается Углин? Кому и что даст это «опрыгивание»?
– Насколько это в его силах, Углин заботится о самочувствии экипажа.
– Да что они, дети? Поверят в это устройство после «опрыгивания»!
– Поверят? Не думаю. Но будут чувствовать себя уверенней. Это да. Не случайно Долотов поддержал Углина.
Говорить о Долотове Руканову не хотелось, и разговор иссяк.
В раздевалке, за час до вылета, Долотов увидел Козлевича. Он только что закончил, пыхтя и отдуваясь, облачаться в комбинезон, выразительно подчеркивающий брюшко штурмана. Оглядевшись, Козлевич поманил Долотова пальцем.
– Я тебе одну вещь скажу, только не лезь в бутылку… а там тесно. Как ты смотришь, что тебя в подмен Славки посадили?
– А как мне смотреть? Начальству так хочется. – Долотов вспомнил слова Радова и насторожился.
– Это понятно. Начальству… Ему что? «Ага, этот волокет, как паровоз, вали на него!» А будь ты на место Чернорая?
– Ну и что? Меня тоже снимали с «четырнадцатой».
– Э, не ровняй! Ты тогда набуробил, я помню. Где тебе было рыпаться! – Маленькие глаза Козлевича хитро сощурились, – А тут совсем другой колер, тут и дураку ясно: если тебя сажают, значит, Чернорай вроде не волокет, не оправдал доверия. Ты вроде можешь, а он нет. Не чисто дело, Боря.
– Ну и что прикажешь? Идти к Добротворскому: «Не хочу летать, Чернорай может обидеться»?
Козлевич вздохнул.
– Вообще, конечно, тут дело такое…
Как это часто случается с добрыми людьми, Козлевич поторопился дать понять Долотову, что в этой истории вышло нехорошо, несправедливо, но стоило показать ему обратную сторону медали, и он почувствовал себя не по плечу озадаченным, если не пристыженным неожиданной сложностью того, что казалось ему простым и понятным. Он постоял, в недоумении прикидывая, что можно придумать, какой выход найти, но ничего не придумал и облегченно вздохнул, когда заглянувший в раздевалку летчик позвал его на самолет.
– Ты чего не заходишь ко мне, Борис Михайлович? Живем, понимаешь, рядом, а ты носа не кажешь? Загляни, Мариша будет рада, – сказал Козлевич, выходя из раздевалки.
Замечание второго летчика лайнера насчет аса, который «посулил помочь» довести самолет, не очень задело Долотова. Он решил, что по молодости лет и неосведомленности о причинах его назначения на С-441 Радов, сам того не замечая, поставил в неловкое положение скорее себя, чем его, Долотова. Но если Козлевич нашел нужным сказать ему об этом, значит, не один Радов так думает. Долотов оглядел раздевалку. У окна стояли двое молодых парней. Ему показалось, что они умышленно не замечают его. И наверное, слышали разговор с Козлевичем.
…Во второй половине дня управляемый Чернораем С-441 поднялся в воздух. Долотов сидел в кресле второго летчика. А у окна комнаты отдыха сгрудились все свободные от полетов: интересно было посмотреть на работу Курочкина.
Набрав три тысячи метров, Чернорай развернул самолет в сторону летного поля и предупредил парашютиста:
– Приготовься.
– Понял.
– Включай сброс люка!
С сильным хлопком вырвался и улетел аварийный люк. От резкой дегерметизации пустой фюзеляж наполнился туманной дымкой. Чернорай круто завалил машину на крыло.
– Покидай самолет!
– Понял!
Курочкин щелкнул тумблером включения лебедки, и его, как альпиниста по крутой скале, поволокло вдоль ряда иллюминаторов.
Долотову показалось, что у люка Курочкин замешкался, впрочем, ненадолго: мелькнули ноги в черных ботинках, и Миша исчез.
Развернув самолет, Чернорай посмотрел на мирно висевший в небе белый купол парашюта.
– Вроде нормально, Юра? – спросил он штурмана, словно событие это не имело никакого отношения к Долотову, как к человеку, случайно оказавшемуся на борту.
– Вроде да.
«Они почти год летают вместе, сработались друг с другом, и мое появление здесь обидно не только Чернораю, но и всему экипажу. Может быть, и того хуже: они перестанут верить в своего командира, подмена послужит причиной подозрений в неспособности Чернорая. Вот что ты натворил».
К зарулившему на стоянку лайнеру РАФ подъехал уже с парашютистом. Курочкин сидел у окна, положив рядом с собой кое-как скомканный парашют и прижимая к скуле окровавленный носовой платок.
– Ударился? – спросил Чернорай.
– По обшивке малость шибануло, пока с поясом возился.
К концу дня облепленный лейкопластырем Курочкин написал заключение о степени надежности устройства, внес свои поправки в инструкцию, посоветовал увеличить рукоять поясного замка, чтобы проще было отцепиться, и уехал на свою фирму, оставив Косте Караушу очень полюбившееся ему выражение: «Стоп, Макарий, тут плетень!»
Неделю спустя, когда С-441 подготовили к первому полету на «большие углы», девушка-врач нашла у Долотова пониженное давление, а в его ответах на вопросы, замедленных и равнодушных, приметы «некоторой депрессивности», как она выразилась.
– Как спите? Неважно, да? Я так и думала. У вас нет желания отдохнуть? – бодрым голосом спросила она. – Ведь вам скоро на освидетельствование?
Только теперь, сидя в светящейся от всего белого комнате врача, Долотов вспомнил мерзкий сон, который видел минувшей ночью. Был он в каком-то беззвучном, невнятном полусвете, стоял я глядел на свои оголенные ноги, а когда повернул, как бы даже против воли, правую, то увидел икру – всю покрытую язвами разной величины, красными, лоснящимися, бескровными, с отворотами кожи по краям, и в середине каждой – по белому цветку, напоминающему колокольчики. Бутоны цепко росли прямо из бугристой красноты ранок. Он принялся торопливо обрывать лепестки, но сразу же изнемог от сознания бессмысленности попыток избавить себя от невиданной гадости. «Поздно, – услышал Долотов, – ты проглядел начало всего…»