Александр Бахвалов
Зона испытаний
От жизни человечества, от веков, поколений останется на земле только высокое, доброе и прекрасное, только это. Все алое, подлое и низкое, глупое в конце концов не оставляет следа; его нет, не видно. А что есть? Лучшие страницы лучших книг, предания о чести, О совести, о самопожертвовании, о благородных подвигах, чудесные песни и статуи, великие и святые могилы…
1
В Лубаносове поезд остановился на три минуты. Этого едва хватило Долотову, чтобы отыскать вагон, а тут еще человек не дает пройти: встал перед ступеньками и, глядя вверх, не очень трезво обещает проводнику:
– Я до вас доберусь!
– Может, лестницу подать?
– Я и без лестницы!..
– Ишь ты, альпинист… А ну посторонись, дай пройти пассажиру!
И вот после метельной темноты и неразберихи – безлюдный коридор вагона, слабый свет и застарелый запах табака. Почти все купе раскрыты, на глаза то и дело попадаются свернутые за ненадобностью полосатые матрацы. Долотов решил уже, что и в том купе, где его место, тоже никого нет, но там оказалась девушка, сидевшая у столика, в накинутом на плечи пальто с меховым воротником, а поверх него – светлая коса, перехваченная у затылка черной лентой. Когда он вошел, нерасчетливо сильно дернув дверь, с грохотом скользнувшую в стену, девушка вскинула глаза на Долотова и тут же отвернулась, едва шевельнув губами в ответ на его «извините», и глядела теперь не в книгу, которую читала, а в темное окно.
«Черт, кажется, напугал…» – подумал Долотов, досадуя на себя. Он снял пальто и шапку, положил на полку чемодан и заторопился в ресторан, чтобы избавить пассажирку от своего присутствия до той поры, пока она не заснет.
В ресторане было жарко, оттого и окна толсто заиндевели. Пассажиры занимали не более половины мест и настроились, видимо, на долгое сидение. Так уж водится, в поездах только тем и занимаются, что спят, едят или говорят, а все подолгу, сверх всякой меры.
Долотов присел за свободный стол и оглядел соседей. За столом справа сидели две милые старушки, уступчиво делившие пополам порцию винегрета, а впереди устроилась пожилая большелицая женщина. На руках у нее копошилась крохотная белая болонка, и, когда кто-нибудь вставал или проходил мимо, собачка принималась коротко, злобно взлаивать: «Вэк! Вэк! Вэк!..»
Долотов заказал белого массандровского вина, и вино оказалось очень хорошее – с тонким, не вдруг дающимся, как бы притаившимся ароматом.
«Толстая коса на спине и бант… Светло-русые волосы…» Долотов мысленно перебирал знакомых и случайно виденных девушек, но ни одна из них ничем не напоминала пассажирку. «А может, просто по-старинному красиво все это: и коса и бант, я давно не видел, и в этом все дело?»
Кто-то, ранее сидевший на его месте, отогрел пальцами круглый глазок в ледовом панцире окна, через который можно было разглядеть плотную массу несущегося мимо снега.
«Из-за этой погоды Лютрову, наверное, так и не пришлось слетать за меня», – подумал Долотов.
И, вспомнив о Лютрове, о том, что благодаря ему он смог получить отпуск, Долотов, не привыкший чувствовать себя обязанным, испытывал теперь светлое, ничем не омраченное расположение к Лютрову. Впрочем, не только к нему. Возвращаясь в Энск после двухдневного пребывания в Лубаносове (где он некогда жил в приемных сыновьях у старой учительницы и куда приезжал каждый год в день ее смерти), Долотов находился в том радостном примирении со своей совестью, которое у людей его склада является главной душевной потребностью, и потому все, что он думал о Лютрове, о погоде, о девушке из купе, о вине, которое пил, – все имело отпечаток этого его душевного состояния.
Впереди справа, спиной к Долотову, устроилась женщина в пушистом светло-оранжевом свитере, и по нетерпению, с каким она двигала плечами, нетрудно было догадаться, что разговор с лысым соседом очень занимает ее. Это подтверждалось еще и тем, что время от времени она коротко выговаривала неспокойно стоявшей у стола толстой девочке, румяной и капризной, в очень коротком платьице, грешно обнажавшем недетски полный задик в тесных штанишках. Состояние женщины, которой девочка мешала разговаривать, на минуту увлекло Долотова, и он не сразу заметал на себе взгляд ее соседа. И только когда тот поднялся, пристально глядя в его сторону, Долотов узнал Анатолия Одинцова, однополчанина времен службы на востоке. На сильно увеличенном лысиной лице приятеля не было уверенности, что человек, которого он видит, знаком ему.
– Прошу прощения, вы?.. – начал Одинцов, наклоняясь к столику, во Долотов перебил его:
– Я. Садись.
Одинцов долго тряс обеими руками руку Долотова и восклицал:
– Надо же! Ночь, поезд! Скука второй день! И вдруг – ты!.. Как воздаяние за невзгоды. Рад, Боря, диким манером рад!
На нем был светло-коричневый костюм какого-то особенного покроя и того тусклого оттенка с налетом дымки, какой придает цвету замша. Между лацканами пиджака проглядывала полоска золотисто-зеленого галстука, несильно стягивающего воротничок белой рубашки. Весь он был основателен, спортивно тяжел, даже монументален, но какое-то, то ли виноватое, то ли приниженное выражение на его лице подсказывало, что Одинцов готов признать Долотова если не старшим, то более значительным, что ли.
Они были не настолько близкими друзьями, чтобы при любых других обстоятельствах потратить па встречу более десятка слов и двух рукопожатий, и если теперь обрадовались, то прежде всего неожиданности события, возможности не худшим образом скоротать нудное поездное время.
В училище Одинцова считали поэтом – по праздникам он писал стихи в стенгазету и легко, как разговаривал, читал в подлиннике «Слово о полку Игореве». Но в летных науках был нерадив, да и на службе с ним то и дело случались ляпы, именуемые «предпосылками к аварии»: то ему чудился дым в кабине, и он возвращался с задания и суетливо садился с большим перелетом, то врач обнаруживал у него повышенное давление, заторможенную реакцию или еще какое-нибудь «отклонение». И Одинцов не стеснялся говорить об этом. В его впечатлительной, капризной, легко возбудимой натуре было что-то женское, какая-то кокетливая уверенность, что все его слабости извинительны. Еще и теперь в нем проглядывало что-то от прежнего Одинцова, несмотря на возраст. Может быть, неприкрытое любопытство, живо отображавшееся на его лице; острое желание узнать, каков теперь Долотов, сравнить его с собой, найти нечто занимательное в этом сравнении, убедиться в значимости и верности или незначимости и неверности своих представлений, взглядов, своего понимания людей, жизни, наконец.
Заговорили о службе, и Одинцов стал рассказывать о тех событиях, которые произошли уже после того, как Долотов был откомандирован в школу летчиков-испытателей; о катастрофе, в которой погиб командир части дважды Герой генерал Духов, завещавший похоронить его в братской могиле на Украине, где погребены его фронтовые друзья.
– И не велел ставить никакого памятника… Да ты лучше меня знаешь! – заключил Одинцов, имея в виду, что дочь генерала – жена Долотова.
Долотов кивнул. Он узнал о гибели Духова еще до своей женитьбы, незадолго до окончания школы и направления на работу в Энск, где жила семья генерала.
Инструктором Одинцова в училище был Андрей Трефилов, тот самый, с кем Долотов отказался летать на «семерке». И почему-то именно Трефилов пришел им на намять теперь. Долотов напомнил Одинцову о его эпиграммах на бывшего инструктора.
– Ты не знаешь, как он расплачивался со мной! – весело отозвался Одинцов. – Во время полета на спарке высунет свой конец переговорной трубки навстречу потоку, а воздух мне в уши. Шум, свист, больно… Подонок. Он где-то у вас работает?..