По другую сторону от нее сидел Извольский, как видно, взявший на себя обязанности ее кавалера. Долотов смешался. Он был почему-то уверен, что она знает, не может не знать, что он думает о ней, и никак не ожидал увидеть ее рядом, а того менее – услышать вот это дружелюбное обращение.
– От вас надо прятаться? – уступая непонятному желанию одернугь ее, спросил он и отвернулся, чувствуя на себе ее взгляд, как чувствуют солнечный зайчик.
Она повернулась к Извольскому, а Долотов услыхал, как весело и легко они заговорили.
«Ты никогда не умел разговаривать с женщинами, – сказал себе Долотов. – А с кем ты умел разговаривать?»
…Вечер затянулся. Все были в меру оживлены, все много говорили, но уже не о литературе, а о плове, грибах, осетрине, об умении пить «в плепорцию», о минувшей зиме, хоккее, а та минута, которая подсказывает гостям, что пора и честь знать, все не приходила.
Наблюдая за сидевшим напротив Одинцовым, ставшим к концу вечера притягательный центром внимания, Долотов представлял его рядом с Валерией и чувствовал в душе нарастающую обиду.
– Непростой вы какой-то, Борис Михайлович, – услышал он игриво-доверительный голос жены соавтора, сидевшей справа от Долотова. – Честное слово! Рядом с вами только и думаешь, как бы не ляпнуть чего или повернуться не так! Разве мужчины такими должны быть?
– А какими? – Долотов спросил это с таким озабоченно-заинтересованным видом, словно ему посулили сообщить чрезвычайную новость.
– Сказала бы, да, знаю, высмеете… – Она уже была не рада, что начала разговор.
– То есть как?
– Ну, не высмеете, так про себя… определите. Возле вас вообще не знаешь, куда себя девать. А вот для Анатолия у любой женщины все на ней хорошо… – Сморозив глупость, она покраснела и досадливо обронила, чтобы хоть как-нибудь выбраться из дурацкого положения: – Проще надо быть.
«Опростилась, – подумал Долотов. – Дальше некуда».
Витюлька весь вечер ее отходил от Валерии, был ловок, умен и хорош собой – так думал он потом.
Магнитофон неутомимо гремел. Так гремел, что нельзя было не удивляться, как этот серый пластиковый ящик не взорвется от собственного грохота. А Извольскому только того и нужно было. Он то и дело приглашал Валерию танцевать, а она охотно шла, ни разу не выразила неудовольствия.
Но, вспоминая потом о своей лихости, Витюлька забывал, что своим оживлением долго и без особого успеха пытался подавить душевную робость.
– Ты что-то разошелся сегодня, жуткое дело! – усмехнулась она.
– Тебя увидел! – ернически отозвался Витюлька и, словно испугавшись собственной дерзости, виновато прибавил: – Я ведь люблю тебя.
– Выпил, что ли? – рука ее, лежавшая на ладони Витюльки, дрогнула. Валерия прижала подбородок к его плечу, пряча лицо.
– Не веришь? – чужим, непослушным голосом спросил он.
Она долго молчала и ответила, не глядя на него:
– У меня будет ребенок.
11
На аэродроме появилось новое лицо – парашютист-испытатель Миша Курочкин, человек двадцати шести лет, широкогрудый, низкорослый и крепкий, как дубок. Он сразу всем приглянулся, в особенности Косте Kapаушу. Курносое лицо парня так и светилось невозмутимой уверенностью в себе, глаза – понятливостью: нет, мол, ничего загадочного в этом мире, хороша земля, небо, облака, дождь, ведро. С той же доверчивостью относился он и к тому, что испытывал, был непоколебимо уверен в надежности всех тех ремней, костюмов и приспособлений, которые на него надевали. Миша очень располагал к себе непосредственностью, общительностью, ясноглазым доверием ко всему и всем.
Он был одного роста с Витюлькой, но маленькая фигурка Извольского выглядела в сравнении с фигурой Курочкина так, как выглядит законченная отполированная статуэтка рядом с наспех обработанной заготовкой из того же материала.
В первый день своего появления в шумной комнате отдыха Миша был представлен летчикам лайнера – Чернораю и Радову.
– В газетах писали, скоро пассажиров повезете? – уважительно поинтересовался Курочкин, невольно вызывая улыбки своим простодушием.
– Мы – со всем нашим удовольствием, – дурачась, отозвался Радов. – Да, говорят, не справляемся, вот какое Дело. Ты вот, спасибо приехал, подсобишь. Еще один ас посулил. На тебя да на него вся надежа.
– Кто такой? – спросил Курочкин, решив, что речь идет о парашютисте. – Может, знаю?
Радов не торопился отвечать. А стоявший неподалеку Долотов молча ждал, еще не веря, что о нем может столь пренебрежительно говорить этот молодой летчик. Наступила тяжелая пауза: Радов, здоровый, мрачноватый парень с плоским затылком боксера, не умел шутить, а Долотов не понимал шуток, во всяком случае, так считали многие. Раньше других почуяв неладное, Костя Карауш взял Курочкина под руку.
– Он у нас шутник, – сказал Костя. – Ему бы в цирке выступать.
– А ты, радист, дыши в сторону, понял? – угрожающе произнес Радов, явно отыгрываясь на Косте за свою нерешительность перед Долотовым.
– О! Чуешь? – Костя качнул головой в сторону Радова. – Прямо Козьма Прутков! Миша, я что хотел спросить… У тебя редкая специальность, ты тоже мог бы выступать в цирке. Видел в кино – женщину выстреливают из пушки?
– Видел. Киношники горазды «лапшу вешать», – лениво тянул Курочкин. – В своих туфельках она бы ни в жизнь не выдержала перегрузки, да еще стоя.
– А ты действуй по науке. Достань старую катапульту, размалюй ее всякими узорами и валяй.
– Стоп, Макарий, тут плетень!.. А куда катапультироваться? В потолок? Башку расшибешь.
– В потолке сделают дырку. Туда проскочишь, а обратно на парашюте. И читаешь стихи! Представляешь эффект?
– А если отнесет на какую-нибудь крышу? Темно, кошки бродят, а ты пятый угол ищешь. И кошек я видеть не терплю… Раз пришел к ветеринару сделать собаке прививку, а у него в углу кошка с котятами. Только взошел на порог, она как бросится! Я в дверь, а она вцепилась, понимаешь, и висит. Еле отцепили. Ветеринар мазал, мазал зеленкой. Смеешься, а мне на другой день с вертолета прыгать. Я саккуратничал, оттолкнулся слабо, и унтом за какую-то скобу зацепил. Унт так и остался на вертолете, а я в одной портянке приземлился. Пока спускался, ногу чуть не отморозил – дело под Новый год.
– И как ты попал на эту работу?
– Как… Поступил после армии на аэродром слесарем. А там послали катапультный стенд собирать. Когда смонтировали – дайте, говорю, попробовать. Это, говорят, для парашютистов. А я кто? Три года в десантных войсках служил. Ну, поглядели военный билет и в комиссию, обрадовались…
– А не взяли, так и работал бы слесарем?
– А чего? Работа как работа.
– Я не о том. Тянуло к парашютам?
– А чего? Интересно. Раз, правда, чуть не задохся – выскочил из туполевской машины на скорости под тыщу километров спиной вперед, а вдохнуть нет сил, разрежение. Потом ничего, кресло ногой отпихнул – и нормально.
– Смелый ты человек, Миша! – восхищался Карауш.
– Будешь смелый, когда жареный петух клюнет.
…Салон лайнера напоминал тоннель: в нем убрали все кресла, пол устелили мягким полотном, а в хвостовой части за аварийным люком установили две лебедки, от которых к креслам летчиков тянулись тросы, оканчивающиеся легкоразъемными карабинами. После включения лебедка должны были подтянуть испытателей к аварийному люку, в каком бы положении самолет не оказался. Курочкин быстро уяснил, что от него требуется, сходил на самолет, где его ждала рослая женщина из отдела высотного оборудования, присел на отведенное ему место, выслушал подробную инструкцию, проделал пробные включения, осмотрел люк, в который ему предстояло прыгать, и сказал:
– Добро. Суду все ясно. На когда вылет?
Утром в день вылета Руканову позвонил Главный. Ощутив разом и значение того места, которое он временно занимал (в бригаду ведущих инженеров Старик не звонил), и удовольствие от того, что свидетелем события был сидевший в кабинете Гай-Самари, и холодок страха от неожиданного звонка, Руканов внутренне напрягся: непросто было соблюсти собственное достоинство в глазах Гая и произвести хорошее впечатление на Главного, когда не знаешь, о чем тот собирается говорить. Но разговор вышел настолько коротким, что Руканов не успел выразить на лице ничего, кроме растерянности. Главный наказал сообщить ему о результатах «опрыгивання» сразу же после полета. Приняв суровую краткость Старика за признак нерасположения к нему, Руканову, Володя раздраженно сказал: