Великое дело – второй летчик. Просто человек рядом, когда невмоготу одному.
Сам того не замечая, Долотов старался сесть поудобнее, пытаясь убедить себя, что все дело в перерыве, «в отвычке», – стоит только оторвать машину от земли, и они начнут как следует понимать друг друга. Тогда все восстановится, все вернется к нему, и кабина не будет казаться колодцем, железной дырой…
Он принялся делать предполетные включения, блуждая по тумблерам в полузабытом порядке. Память казалась неповоротливой, каждое движение сопровождалось неуверенностью, сковывалось подозрением, что он делает что-то не так. Холодя шею, от висков стекали капельки пота.
А как просто садиться в кабину, когда в тебе жива постоянная способность проникаться уверенностью, что ты со всеми своими чувствами понимаешь машину и, оторвавшись от земли, тебе затем ничего не стоит «сойти с неба» на землю со скоростью под триста километров в час, прижаться колесами, в которых тоже частица твоих способностей, твоих мускулов, к неподвижной земле, готовой покорно, в спокойном согласии с твоим умением принять тебя, как в ладони, на бетонной равнине.
Как и куда исчезает все это? И почему? Долотов не знал. Ему казалось, что все, что он думал сейчас, что испытывал, несвойственно ему, алогично, болезненно, приходящие на ум слова были как будто не его и сам он – непонятен себе, и все то, чем и как он пытается справиться с собой, похоже на заклинания. А ему нужна ясность, трезвость, привычная последовательность и точность в общении с самолетом.
Это было самое худшее, что только может навалиться на летчика – боязнь летать. Эта напасть, это всеразрушающее состояние часто необъяснимо, неизвестно как появляется и неведомо отчего исчезает. Но когда оно охватывает человека, то от одного предощущения полета, от сознания необходимости садиться в кабину, захлопнуть над собой остекленную крышку фонаря и остаться одному, ощутить на ставшей болезненно чувствительной коже широкие жесткие ремни кресла, прикасаться пальцами к стальным замкам-застежкам, а затем почувствовать себя связанным со слепой силой самолета, с его способностью подняться на многокилометровую высоту и носиться там с неистовой скоростью, – от всего этого сам вид самолета вызывает отвращение. Еще до того, как подойдешь к нему, заберешься в кабину и, путаясь в каждом движении и обливаясь холодным потом, станешь включать и опробовать, что нужно, еще до всего этого боязнь полета выливается в гибельное подозрение в твоей неумелости управлять машиной, в абсолютной неспособности твоего опыта, в неправильности твоих знаний, в неумении распорядиться ими. Тебя одолевает глубокое, неверие в надежность машины, чувство твоей несоединимости с ней, чужеродности, а твоя жизнь в сравнении с риском потерять ее – такой неравной самолету, что начинаешь всерьез воображать себя приговоренным разделить судьбу с роботом…
У только что вернувшейся к зданию летной части девушки-шофера екнуло сердце, когда она приметила бегущего со всех ног к РАФу Гая-Самари. «Господи, опять что-то случилось!..»
Запуская мотор, Надя лихорадочно перебирала в памяти всех, кого сегодня подвозила к самолету: Чернорая с экипажем, улетевшего в Москву, Боровского и Извольского, чуть не каждое утро летавших на парадных самолетах. Кого еще?
– К дублеру, голубушка!.. Побыстрее, милая!
«Уж не решил ли Борька, что милое заявление Володи появилось на свет при моем участии?..» – думал Гай, сидя в РАФе. Но тут же он отбросил эту мысль – и потому, что она показалась дикой, и потому, что главной заботой сейчас для него было не гадать, что думает о нем Долотов, а «отбить» вылет дублера.
«Каким же глухим занудой надо быть, чтобы сказать такое человеку перед полетом!» – Гай-Самари легко представил, что творится теперь в душе Долотова.
Дублер стоял там, где обычно стояли опытные машины – возле ближнего к зданию летной части отбойного щита, тянущегося от въезда на стоянку до рулежной полосы, вдоль которой располагались бытовые помещения, мастерские и различные склады службы эксплуатации самолетов.
Над срезом кабины, за стеклами фонаря Гаи приметил склоненную голову в защитном шлеме: Долотов занимался предполетными операциями. К приставленной к фюзеляжу стремянке неторопливо шел Пал Петрович, как видно, собирался откатить ее в сторону.
При виде насупистого лица бортинженера Гаю стало полегче.
«Ты-то мне и нужен, дорогой!»
Не дав Пал Петровичу оттащить стремянку, Гай осторожно взял его под руку и, увлекая подальше от мотористов, негромко сказал:
– Дело есть, Пал Петрович… Тебе как Долотов показался? В смысле настроения?
– Настроение? Хрен его разберет, какое у него настроение. Всю дорогу как мешком из-за угла трахнутый. А что?
– Не годится ему сегодня летать, нужно «отбить» полет, понимаешь? Я не могу тебе сказать, в чем дело, но у него на душе неладно. Сделай что-нибудь, а?
– Понял, Кузьмич. Сделаем.
Все так же медленно ступая по пупырчатым ступенькам стремянки, Пал Петрович поднялся вровень с головой Долотова.
– Ты вот что – вылазь! – сказал он, махнув рукой. Долотов откинул фонарь, переспросил: ему плохо было слышно с застегнутым шлемом.
– Вылазь, говорю! – крикнул Пал Петрович.
– Почему? – Долотов смотрел на бортинженера.
– Почему, почему… ВСУ[2] не работает. Говорю, вылазь! Полетишь, когда машина исправная будет!
Долотов посмотрел на РАФ, возле которого с независимым видом прогуливался Гай-Самари, и снова поднял глаза на Пал Петровича.
– Погоди, тут, говорят, Разумихин. Специально приехал. Тебе же попадет.
– Не твоя забота.
Долотову пришлось выбираться. А когда он спустился на землю, снял шлем, уложил ремешки внутрь каски и сунул ее в синий чехол, то вспомнил, что здесь только что был Гай. Долотов огляделся, но ни РАФа, ни Гая уже не было видно. И только неведомо откуда примчавшийся Белкин в отчаянии взмахивал руками, выслушивая Пал Петровича.
Едва Долотов поднялся в диспетчерскую, туда вошел Гай-Самари – его вызвал по телефону Добротворский. С первых же слов Долотов понял, что он тоже имеет касательство к разговору.
– Нет, Савелий Петрович, дублер сегодня не летал. Видите ли…
– Вот и хорошо, – сказал Добротворский. – Я сейчас говорил с Соколовым, он велел наложить запрет на полеты до особого распоряжения.
– А что? Какая причина, Савелий Петрович?
– Журавлев обнаружил какой-то дефект в арматуре гидросистемы.
«Выходит, ты умница, – похвалил себя Гай. – Просто удивительный умница!»
«Что же он нашел?» – выслушав Гая, подумал Долотов и вспомнил встречу с Журавлевым.
Неделю спустя после заключительного заседания аварийной комиссии Долотов увидел гидравлика в коридоре инженерного здания КБ. Журавлев с подчеркнутой торопливостью посторонился и, застенчиво улыбаясь, поклонился с почтением, которое, несомненно, доставляло ему удовольствие. Немного смущенный этим церемонным, хотя и искренним, проявлением уважения, Долотов остановился: в подобных случаях всегда неловко пройти мимо, не перекинувшись словом.
Они поговорили о результатах работы на тренажере и сошлись на том, что тренажер штука хорошая, да всего не «обыграешь». А когда Долотов поинтересовался, как подвигаются испытания гидравлической системы С-224, Журавлев взял его под руку и провел в просторный зал лаборатории – стеклом, кафельными полами, белыми стенами и белыми халатами рабочих напоминавшей какое-то медицинское учреждение. В центре зала и у стен рядами стояли стенды, в машинном отделении, расположенном за стеной лаборатории, гудели мощные электродвигатели, приводившие в действие точно такие же гидравлические насосы, какие стояли на самолете. В распахнутом халате, при каком-то селедочно-сером галстуке, в пестрой сорочке со свернувшимся воротником – как это всегда случается у людей с короткими шеями – Журавлев обстоятельно рассказывал об испытаниях гидроприводов, которые он проводит со значительным превышением обычных нагрузок, чтобы компенсировать температурные, вибрационные и другие влияния на изделия в полетных условиях.
2
Вспомогательная силовая установка.