Комическая доброта Мозервальда рассмешила меня, мрачная и насмешливая резкость Обернэ меня рассердила, а великодушная мягкость Вальведра подавила. Я почувствовал себя до того ничтожным перед ним, что мной овладел страх и стыд, и я не сразу дал прочесть его жене эту скромную и вместе с тем полную достоинства просьбу. Но я не имел права от этого отказываться, и послал ее ей с Бианкой, присоединившейся к нам в Париже.
Я не хотел быть свидетелем того впечатления, которое письмо это должно было произвести на Алиду. Я научился опасаться непредвиденности ее волнений и оберегать себя от их отзвуков на себе. За целую неделю пребывания наедине мы ухитрились, чудом самой напряженной воли, удержаться на диапазоне геройской доверчивости. Мы хотели верить один другому, мы хотели победить судьбу, быть сильнее самих себя, дать опровержение мрачным предсказаниям тех, кто так невыгодную судил о нас. Подобно двум раненым птичкам, мы жались друг к другу, чтобы скрыть сочившуюся кровь, по которой можно было выследить нас.
В эту минуту Алида поступила необыкновенно. Она пришла ко мне. Она улыбалась. Она была прекрасна, как ангел бури, поддерживающий и направляющий гибнущее судно.
— Ты не все прочел, — сказала она мне. — Вот еще письма, которые дали Бианке для меня, когда она уезжала из Женевы. Я скрыла их от тебя, и теперь я хочу, чтобы ты их прочел.
Первое из этих писем было от Юсты де-Вальведр.
«Где же вы, сестрица? — писала она. — Ваша польская приятельница уехала из Вевэ, значит, она поправилась? Она едет в Италию, и вы спешите туда за ней, ни с кем не простившись! Значит, дело идет об оказании ей большой услуги, и ей нужна большая помощь?
Это меня не касается, скажете вы. Но позвольте мне сказать вам, что я тревожусь за вас, что меня беспокоит ваше здоровье, пошатнувшееся с некоторых пор, беспокоят взволнованный вид Обернэ, подавленный вид брата, таинственные мины Бианки. Совсем не похоже, чтобы она ехала в Италию…
Дорогая, я не задаю вам вопросов, вы отказали мне в этом праве, принимая мои заботы за пустое любопытство. Ах, сестрица, вы никогда меня не понимали. Вы не захотели прочесть в моем сердце, а я не сумела открыть вам его, я, неловкая старая дева, то резкая, а то боязливая. Вы справедливо не находили меня любезной, но вы напрасно считали, что я не способна любить и что я вас не люблю!
Алида, вернитесь, или, если вы еще близко от нас, не уезжайте! Тысяча опасностей окружает привлекательную женщину. Сила и безопасность заключаются только на лоне семьи. Ваша семья кажется вам иногда чересчур серьезной, мы это знаем и попытаемся исправиться. А может быть, всего более не нравлюсь вам я… Ну что же, если нужно, я уеду. Вы упрекали меня в том, что я становилась между вами и вашими детьми и захватывала всю их любовь. Ах, займите мое место, не оставляйте их, и вы меня больше не увидите. Но нет, вы добры, и подобная досада не достойна вас. Не могли же вы думать когда-либо, что я ненавижу вас, я, которая отдала бы всю свою жизнь для вашего счастья? И я прошу у вас прощения, если иногда была к вам несправедлива или нетерпелива. Вернитесь, вернитесь! Эдмон сильно плакал после вашего отъезда, такого непредвиденного. У Паолино же престранная фантазия: он уверяет, что вы в соседнем саду. Утверждает, что как-то видел вас там, и ему никак не могут помешать карабкаться на трельяж, откуда он смотрит за ту стену, где вы ему представились и где он все еще ждет вашего появления. Павла, которая так любит вас, очень огорчена, так что муж ее ревнует. Аделаида, на глазах которой я пишу, тоже хочет сказать вам несколько слов. Подобно мне, она говорит вам, что надо верить в нас и не покидать нас».
Письмо Аделаиды, более робкое и менее нежное, было еще трогательнее в своем чистосердечии.
«Chère madame,
вы уехали так поспешно, что я не успела задать вам один важный вопрос. Как отделать рубашки Эдмона и Паолино — кружевами, вышивками или просто рубцом? Сама я стояла за твердые, белые и совсем гладкие воротнички и манжеты, но помнится, вы говорили, что это чересчур напоминает бумагу и чересчур сухо обрамляет эти веселые и милые круглые личики. Роза, которая непременно высказывает свое мнение, особенно когда ее совсем о том не просят, стоит за кружево. Павла стоит за вышивку. Но я, заметьте, прошу вас, какая я рассудительная, я утверждаю, что эти детские мордочки должны прежде всего нравиться их мамаше, и что, кроме того, она имеет в тысячу раз более вкуса, чем мы, простенькие уроженки Женевы.
Будьте же добры ответить поскорее, chère madame. Все тут желают угодить вам и во всем слушаться вас. Вы унесли с собой часть нашего сердца и так внезапно. Это нехорошо с вашей стороны, что вы не дали нам времени поцеловать ваши прекрасные руки и сказать вам то, что я говорю вам здесь: исцелите вашу приятельницу, не очень утомляйтесь и возвращайтесь поскорее, ибо я пересказала все свои сказки, чтобы заставить Эдмона потерпеть и Паолино заснуть. Павла вам пишет. Мои отец и мать шлют вам самый сердечный привет, а Роза требует, чтобы я сказала вам, что она заботливо ухаживает за любимым вами большим миртовым деревом и прилагает к моему письму цветок от него и поцелуй для вас».
— Какая уверенность в моем возвращении! — сказала Алида, когда я кончил читать. — И какой контраст между заботами этого счастливого ребенка и молниями нашей Синайской вершины! Ну, что с тобой? Или тебе не хватает мужества? Разве ты не видишь, что чем больше мне его нужно, тем больше его у меня является? Ты, должно быть, находишь, что я была весьма несправедлива относительно моего мужа, его старшей сестры и этой невинной Аделаиды? Ну что же, пусть! Ты не можешь упрекать меня сильнее, чем я сама упрекаю! Я сомневалась в этих чудесных и чистых сердцах, я отрицала их, чтобы заглушить в себе сознание преступности своей любви. И что же, теперь, когда мои глаза раскрылись, и я вижу, какими друзьями я пожертвовала ради тебя, я мирюсь со своим преступлением, и унижение мое заглажено. Мне приятно сказать себе, что ты не подобрал меня, как птицу, выброшенную из гнезда и объявленную недостойной снова занять в нем свое место. Тем не менее, заслуга сострадания на твоей стороне. Ты все-таки почерпнул в своём великодушном сердце силу приютить меня тогда, когда я могла считать себя опозоренной, и когда ты видел, что меня топчут ногами. Но теперь Вальведр берет свои слова назад, Юста протягивает мне объятия, стоя на коленях передо мной, а кроткая Аделаида указывает мне на моих детей, говоря, что они меня ждут и оплакивают! Я могу вернуться к ним и жить с ними независимо, а мне будут служить, меня будут ласкать, благодарить, меня простят и будут благословлять! Теперь ты свободен, дорогой мой. Ты можешь покинуть меня без угрызений совести и беспокойства. Ты ничего не испортил, ничего не разрушил в моей жизни. Наоборот, этот премудрый муж и эти боящиеся суждений света друзья будут тем более щадить меня, что они видели меня готовой все порвать. Ты видишь, что мы можем расстаться, и никто не станет высмеивать нашу кратковременную любовь. Даже сам Анри, этот невоспитанный женевец, принесет мне повинную, если я добровольно откажусь от того, что он называет моей причудой. Ну, что же ты намерен делать? Отвечай! Отвечай же! О чем ты задумался?
Среди самых роковых сцеплений судьбы бывают минуты, когда Провидение протягивает нам спасительную доску и как бы говорит нам: схватись за нее, или ты погиб. Я слышал этот таинственный голос над бездной, но притягательная сила бездны переселила и увлекла меня.
— Алида, — вскричал я, — не может быть, чтобы ты предлагала мне это для того, чтобы я принял? Ты этого не желаешь, ты на это не рассчитываешь, нет, не правда ли?
— Ты понял меня, — отвечала она, становясь передо мной на колени, рука в руку в клятвенной позе. — Я принадлежу тебе, и весь остальной мир для меня не существует! Ты для меня все. Ты заменяешь мне отца и мать, покинувших меня, мужа, которого я бросаю, и друзей моих, которые станут проклинать меня, и детей моих, которые позабудут меня. Ты — мои братья и сестры, как говорит поэт, и потерянное мною отечество! Нет, я не вернусь назад, и раз это моя судьба — превратно понимать обязанности семьи и общества, по крайней мере, я посвящу свою судьбу любви! Разве это ничто, и разве тот, который внушает мне это, не удовольствуется этим? Если же да, если для тебя я первая из женщин, то не все ли мне равно — быть последнею в глазах всех других? Если мои провинности относительно их представляют заслуги относительно тебя, то на что же мне жаловаться? Если там страдают и если мне больно оттого, что я причина этих страданий, то я горжусь этим. Это искупление за мои прошлые ошибки, за которые ты меня упрекал, это моя пальма мученичества, и я кладу ее к твоим ногам.
Одно только может извинить меня за то, что я принял жертву этой страстной женщины — а именно, та страсть, которую она стала внушать мне с этой самой минуты и которая больше ни разу не пошатнулась. Я, конечно, достаточно уже виновен, и мне нечего прибавлять еще к тяжести, лежащей на моей совести. Мое бегство с ней было дурной идеей, подлой дерзостью, местью или, по меньшей мере, слепой реакцией моей оскорбленной гордости. Алида была лучше меня, она приняла мою преданность всерьез, и, если ее вера в меня была лишь припадком лихорадки, то лихорадки продолжительной и сжимавшей потом всю ее остальную жизнь. Во мне же пламя часто волновалось, точно колеблясь от ветра, но оно больше не погасало. Отныне меня поддерживало не одно уже тщеславие, а также благодарность и любовь.
С этой минуты в нашей жизни наступила некоторого рода тишина, тишина обманчивая и прикрывавшая немало опять и опять зарождающихся тревог. Но никогда более не возобновлялся вопрос о том, чтобы нам передумать и разойтись.