Котен бросился, со свойственною запальчивостью, проектировать новый устав училищ с подчинением их исключительно губернаторам. Когда он сообщил мне свою мысль, я отвечал ему, что в таком религиозном крае, как Финляндия, нельзя разъединять назидание юношества общечеловеческое и направление духовное, что лучшие наставники финляндские принадлежали все к духовному званию, что самое значительное число юношей, кончивших курс учения, домогаются звания доктора богословия, что это вернейший признак религиозного настроения нравов и что разрушать его с заменою бог знает каким направлением было бы опасно.
На этом основании я находил, что часть назидательная (классы) должна оставаться неприкосновенною, но часть полицейскую правильно передать в светские руки. Начальником этой части я полагал назначить офицеров, служивших в русских войсках и вышедших в отставку по болезни или по неимению средств содержать себя в России. У меня было в виду этою мерою достичь трех результатов: 1) возбудить усердие духовенства ввиду антагонизма, 2) пристроить служилых офицеров и 3) усилить число лиц учебного ведомства, знающих по-русски.
В письме от 7 ноября 1852 года Котен пишет мне: «Сняв копию с вашей записки об учебной части, я спешу вам ее возвратить с выражением моей благодарности за внимание, которое вы оказали тому делу, и за услугу, которую вы мне оказали».
Однако он совсем не на том настаивал, когда сделался начальником духовной экспедиции. Он сочинил проект, которым оставлял в Финляндии две классические гимназии во всем на прежнем основании и три реальные на кадетский лад, и так рассердился, что проект его не одобрен, что, при нынешнем уже государе, стал клеветать на меня. Не понимаю, отчего я не сохранил моих записок, которых написал сотни по разным возникавшим вопросам. Не только не имею и той записки, которую написал в 1852 году для Котена, но и той, которую в 1855 году представил государю.
С 1852 года Котен пришел в какое-то лихорадочное состояние, в письмах его вижу все затронутым: и школы, и епископы, и губернаторы не хороши, и лесной устав не хорош, и бобыли слишком размножились, — и все это захотел он переделать сам, всех сменить, всех учить, взяв с чего-то надежду, что я буду делать все, что он пожелает, и притом делать это до следующей почты.
Вопрос о бобылях мне самому показался важным. По финляндским законам работники должны жить и есть вместе с хозяином, но вместо того расплодились люди, батраки, имевшие собственную кухню. Я списался с Гартманом, и общими силами мы составили «положение», целью которого было постепенное противодействие размножению таких батраков. Так как их считалось в Финляндии до 20 тысяч человек, из них много женатых, то генерал-губернатор предписал губернаторам действовать по «положению» как можно мягче и терпеливее. Котен нашел это нежелательным и уверял, что у него в губернии через полгода не будет ни одного бобыля. В 1851 году получаем мы вдруг ужасающее известие, что один бобыль убил топором детей своих и, явясь к ленсману, сказал: «Губернатор запретил давать работникам харчевые деньги и требовал, чтобы они ели за столом хозяина. Хозяин мой не согласен был кормить моих ребятишек, а я не могу есть, когда дети голодны: я их убил. Доложите это губернатору». Князь Меншиков был этим известием ужасно взволнован. «Котен становится невозможен, но как от него избавиться?» Я советовал князю предложить ему место в сенате, поручив ему духовную экспедицию. Последствия этого были гибельны нашим добрым отношениям, хотя я не был ни в чем здесь виноват.
Радуюсь, что нахожу и теперь подтверждение этого в письмах Котена. В письме 4 февраля 1853 года он пишет: «С тех пор как вы мне сообщили о перемене, о которой идет речь, все мои мысли оглядываются назад, вместо того чтобы обратиться на будущие предметы; я бы хотел оставить, что возможно, в порядке; до осени у меня будет много дела, но результат будет удовлетворительный».
Котен был поручиком Московского полка, когда я о нем услышал. Он любезничал с прекрасною романтическою мадемуазель Гартман, которая в него влюбилась. Когда императрица была в Гельсингфорсе, она на балу поражена была прекрасным бледным миниатюрным личиком, поставленным на гибком теле высокого роста. «Отчего она, бедненькая, так бледна и грустна?» — спросила императрица. Верным ответом было бы «оттого, что болезненна», но дамы предпочли ответ романтический: «Она влюблена в молодого барона Котена, который тоже страстно ее любит, но у них нет состояния, и потому они не решаются вступить в брачный союз». — «Скажите барону, — сказала императрица, — что любовь не следует приносить в жертву расчету; пусть женится: Бог не оставит». Котен женился. Императрица, узнав об этом, приказала объявить Котену, что она готова содействовать исполнению его желаний, если у него есть желания на сердце. Честолюбивый офицер не выдумал ничего лучшего, как проситься в адъютанты к князю Меншикову. Князь терпеть не мог происков подобного рода; уступив просьбе императрицы, он взял Котена в адъютанты, был с ним очень вежлив, беседовал с ним, человеком умным и образованным, о Финляндии, но не любил его и не отличал никакими наградами, которыми, впрочем, не пользовался ни один из его адъютантов, кроме Глазенапа, за которого просил дядя его, морской министр Моллер.
Скоро Котен стал на это жаловаться, и так неосторожно, что князь называл его «крикун», crieur. В 1840-м или 1841 году хотел решительно от него избавиться. Он предложил ему ехать в штаб войск в Финляндии учиться военной администрации.
Котен тотчас рассудил, что его готовят в начальники штаба, и на этом основании с радостью принял предложение, а между тем князь писал начальнику штаба, необразованному и деспотическому полковнику Чепурнову: «Держите этого крикуна в руках!» Так исчез Котен с петербургской сцены, где начал было играть роль. Участь его была незавидная, но когда открылась вакансия директора канцелярии финляндского генерал-губернатора, я стал рекомендовать Котена на это место. Так как князь не знал никого лучшего, то он на это согласился, и таким образом штабс-капитан вдруг оказался чиновником 6-го класса.
В 1844 году открылась вакансия выборгского губернатора; по моему содействию, место это дано Котену, что его повысило в 4-й класс, т. е. в три или четыре года он из штабс-капитанов сделался превосходительством.
Вслед за тем дали ему камергерский ключ. Он усердно принялся за губернию; жена удерживала его от крутых мер, и губерния полюбила его. Тут опять заиграло честолюбие. Несмотря на мой совет, он просил переименования его в военный чин. Его переименовали в генерал-майоры, но губерния не имела уже того доверия к русскому военному мундиру, какое имела к фраку, — и этот мундир не давал ему того входа ко двору, каким он пользовался в камергерском звании. Жена между тем умерла; узда свалилась, и ярый барон предался всей силе своих увлечений, возжаждал ленты и власти и ждал исполнения своих требований с каждою почтою.
Под влиянием этих терзаний, он, вообще человек благородный, решился в отношении ко мне на мерзость, и, как кажется, скоро сам устыдился ее, потому что мне стоило показаться в тот дом, где он был, чтобы заставить его бежать в ту же минуту. Я понимал его моральное состояние, мне стало жаль его, да и надоели эти натянутые отношения. Увидев однажды, как дочь его, фрейлина великой княгини Елены Павловны, выходила с парохода на Английскую набережную, где ждал ее отец, я подошел к нему и сказал ему: «Барон, так как у меня никакой истории с барышней, которую я когда-то носил на руках, не было, то прошу вас сказать ей, что это ее комиссионер по части обуви, который имеет честь раскланяться с нею». Котен сконфуженно пробормотал: «Это господин Фишер». После небольшого дружеского разговора с нею я обратился к Котену: «Друг дочери не может быть врагом отца», — и протянул ему руку. Котен чуть не переломал мне пальцы и чуть не расплакался. С тех пор мы опять друзья. Повторяю, он все-таки очень и очень хороший человек.
Письма графа Армфельта другого рода. Мои к нему отношения установились гораздо ранее, чем его назначение министром статс-секретарем. Если не ошибаюсь, он поступил в статс-секретариат без штатного звания, в чине штабс-капитана; и звание товарища было учреждено для него. Князь Меншиков его жаловал как красивого, ловкого, просвещенного, честного, доброго и великосветского человека и как сына того знаменитого графа Армфельта, который был в коротких сношениях с домом князя Меншикова и которому он в молодости своей удивлялся как северному Алкивиаду!