Изменить стиль страницы

— Ох, извини.

— Да не думай ты о нем, никуда не денется твой Виктор.

Саша грустно улыбнулась: они-то с Виктором счастливые, а счастливые думают не о себе.

12

Долгая, затяжная осень, прихватившая добрую половину декабря, закончилась. К утру выпал обильный снег. Морозы стояли и раньше довольно крепкие, да какая же это зима без снега. И вот она припожаловала к выходному дню.

Георгий затемно отправился на лыжную прогулку в рощу, за Урал. Но его уже опередили, он шел по торной лыжне, до восхода солнца проложенной через поляны, которые скоро затянет каленый наст. Шел мерно, не торопясь, хотя финские лыжи, почувствовав сухой снежок, опаленный жгучим утренником, скользили легко, подгоняя, подзадоривая. Тем и хороши лыжи, что, встав на них, ты незаметно для себя ускоряешь ходкий шаг. Именно бег в характере лыж. След вывел на берег реки в том месте, где она, огибая рощу, круто поворачивала на запад. Георгий остановился на самом острие излучины, возле подмытой с двух сторон ветлы, на которую он с сожалением смотрел в мае с городского берега. Выдюжила! Розовый иней опушил всю ее крону: он был до того ажурным, невесомым, что и непонятно, почему его называют таким тяжелым словом — куржак.

Урал давно оделся в ледяной панцирь, только под высоким обрывом одна-единственная полынья: ее так и не смогла одолеть декабрьская стужа. Георгий пристально вгляделся в полынью: какая страсть в этой вечной коловерти, если мороз не может справиться с ней даже на исходе года. Под козырьком обрыва, вершиной против течения, лежал великан-осокорь — он рухнул, защитив собой ветлу. И не о нем ли поет вода у берега?

Кто-то успел обозначить полынью лозовыми вешками на тот случай, если январь застеклит ее молодым ледком. Но вряд ли. Она — пульс Урала: пока он жив-здоров, пока стремится к морю подо льдом, толчки упругих родничков всю зиму будут напоминать о его казацкой силушке.

На обратном пути Георгий опять задержался на минуту близ обрыва. А куда же девалась перемычка в самом узком месте полыньи, где ночной буран пытался намертво перехватить ее, чтобы потом осилить по частям? Как не бывало перемычки. Тугой жгут речного стрежня калмыцким узлом соединил две половины незамерзающей луки, и вода еще веселее закипала под обрывом. Какая завидная неукротимость!

Он возвращался в город вместе с шумной ватагой студентов-медиков. Устал с непривычки, но то была целительная усталость. Только вошел в свою холостяцкую квартиру, как чуть ли не следом за ним явилась Павла.

— Почему меня не взяли? — громко сказала она с порога, увидев его в лыжном одеянии.

— Побоялся отстать от комсомолки.

— Не отделывайтесь шуточками.

Но Павла и в самом деле еще моложе выглядела сегодня. Яркий румянец заливал все ее смуглое лицо; большие темные глаза светились глубинным светом. «Вот когда разница в годах начинает наводить тебя на грустные раздумья», — не впервые отметил Георгий.

— Помните, я говорила вам о Сольцевой? Вчера опубликовали очерк после долгих проволочек. Нате, почитайте.

— Они, что же, не хотели печатать?

— Не то чтобы не хотели, но в общем не торопились. В редакции любой газеты подолгу лежат такие материалы — до случая. Тема не ко дню. Если бы Настасья Дмитриевна участвовала в разведке газового  в а л а, тогда другое дело. Согласитесь, газете следует в первую очередь показывать героев нашего газового месторождения. Каждое время имеет свои акценты.

— Акценты... Но акцент на слове «человек», наверное, во все времена будет главным. Не понимаю, почему люди должны цениться по характеру того или иного дела, а не по отношению к делу.

— Не будем спорить, все имеет свое значение. Однако мы, газетчики, обязаны идти в ногу со временем.

— Шагайте, шагайте!.. Ну-ка, посмотрим, что ты сочинила...

«Настасья Сольцева права: геологи ревниво относятся к удачам своих коллег, — думала Павла. Дело всей жизни отца Георгия Леонтьевича и дело его собственное — твердые ископаемые. А газ его интересует постольку, поскольку он работает вместе с Шумским».

— Ты бросила камешек и в мой огород, — сказал Георгий, отложив газету.

— Обиделись?

— Нет-нет. Наше управление действительно ослабило разведку твердых ископаемых, того же никеля, не говоря о железе. Только медь и ищем. Все ходим по старому следу. Оно, конечно, вольготнее, чем прокладывать свой собственный первопуток.

— Я не думала, что очерк вызовет у вас приступ самокритики.

— Видишь ли, у тебя здесь выдвинуты проблемы: о поиске на старых месторождениях «золотого ключика» к новым месторождениям, о прямой, из рук в руки, преемственности в геологической службе. Ты начинаешь нравиться мне, Павла.

— Вот как...

Он внимательно посмотрел на Павлу. Его взгляд был по-прежнему горьковатым, но в глазах прибавилось света.

— Извини, я переоденусь. — И он ушел в соседнюю комнату.

Павла бесцельно оглядывала его рабочий стол, заваленный всякими папками и бумагами. Рядом с перекидным календарем стояла в рамке Шурочкина фотография. Она достала из кармашка вязаного жакета свои очки, без которых уже не обходилась в таких случаях (при всей нелюбви к очкам). Долго рассматривала Шуру, очень похожую на мать: светлые, ясные глаза, открытый лоб и затаенная улыбка в уголках пухлых губ — «а меня все равно не проведешь!» Эта карточка, наверное, всегда напоминает ему покойную Зою Александровну. Надо ведь так повторить каждую черточку, даже склад ее губ... Она хотела поставить фотографию на место, но опоздала — вернулся Георгий Леонтьевич.

— Просто не верится, что Шура уже невеста.

— Сам не знаю, когда выросла. Уезжал на Кубу, была совсем подростком, а вернулся — пожалуйста: дочь — комсомольский секретарь.

— Расскажите мне о Кубе, Георгий Леонтьевич.

— Как-нибудь под настроение, чтобы не сбиться на казенный слог. О ней нельзя говорить на этаком  у с р е д н е н н о м  языке. Что Куба, если я сегодня был заворожен знакомыми с детства картинами зимы. Стоял над кипящей полыньей, смотрел на опушенный лес, удивлялся необыкновенной чистоте вокруг и невольно вспоминал, как сухо рассказывал Ольгите о прелести нашей северной природы.

— Кто такая Ольгита?

— Моя переводчица из Кубинского института минеральных ресурсов.

— Видите, я ничего о вас не знаю.

— Ну-ну! Как же ты объяснялась двадцать лет назад?

— Ах, Георгий Леонтьевич, Георгий Леонтьевич, вы заставляете меня краснеть, право.

— Что было, то было. Не жалеешь?.. Зато я до сих пор жалею, что прошел мимо одной девушки.

«Правда?» — чуть было не вырвалось у Павлы.

Но для нее этой мимолетной фразы было слишком мало. Он же посчитал, что вот и объяснился, наконец, без лишних в его возрасте громких слов.

Он встал, включил приемник. Москва передавала сцены из чеховского «Дяди Вани». С первых слов доктора Астрова о редеющих лесах повеяло чем-то необъяснимо близким. Павла тоже поняла, что это Чехов. Какая загадочная простота; ни одного эффектного слова, но оторваться невозможно. Через несколько минут и она сама, и Георгий находились в полной власти чужих чувств, которые всегда кажутся сильнее собственных.

Георгий ходил по комнате, курил сигарету за сигаретой. Павла сидела около стола, на котором стояла фотография Шуры, но ей виделась уже не Шура, а бедная Соня, произносящая с горьким умилением под занавес:

«Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный, длинный ряд дней, долгих вечеров... будем трудиться для других и теперь и в старости, не зная покоя...»

Когда передача кончилась, Павла сказала:

— Чехов, может быть, самый грустный из наших классиков. Однако удивительно: его вещи вызывают каждый раз не только грусть, но и робкие ощущения ранней весны.

Георгий остановился у порога, издалека посмотрел на Павлу.

— И это тем более странно, что почти в любой чеховской пьесе гремят выстрелы на сцене и за сценой, — добавила она.