Филипп остановился, оглядел авеню, еще более пустынную, еще более тревожащую, чем та, откуда он пришел. Здесь, за этими кафе и этими высокими домами, пролегал рубеж буржуазного Парижа. А за этим рубежом залегло огромное пустое пространство, тонущее во мраке, здесь начинался мир, отличный от его мира, мир неведомый. Никогда он не заглядывал в эти забытые богом кварталы. Да и что бы ему тут было делать? Несколько секунд он простоял в неподвижности. Между платанами, шелестевшими над головой, и низенькой длинной стенкой, огораживавшей авеню с другой стороны, каменная мостовая казалась бесконечно широкой, черной, поблескивала под огнем фонарей, — она была словно вторая река, текущая параллельно Сене. Это зрелище завораживало. Он вспомнил, что в детстве его приводила сюда няня, но запрещала говорить об этих прогулках матери, ибо Лина (так звали няньку) предпочитала Гренель и самые отвратительные уголки Марсова поля чинным лужайкам Булонского леса. Обычно они выбирались из квартала Пасси по маленькой, чуть ли не деревенской улочке, звавшейся Бретонской, и попадали на набережную примерно в том месте, где сейчас стоял он; оттуда они проходили под виадуком и сразу же смешивались с толпой, толкавшейся вокруг Гран-Рю: мужчины без крахмальных воротничков, все женщины простоволосые. Еще на Бретонской улице Лина снимала белый передник и прятала его в сумку, как нечто постыдное, после чего у нее даже походка менялась: шагала она осторожно, и носы ее черных ботинок надменно смотрели вперед. Вот бы посмеялась, если бы могла себя видеть в такие минуты. Наедине с подопечным Лина обращалась к нему только на своем перигорском диалекте, когда же он просил ее перевести ту или иную фразу, она лишь фыркала в ответ и не переводила, но нетрудно было догадаться, что нянька подсмеивается над этим молчаливым мальчиком с робким взглядом.
Услышав грохот поезда на виадуке, Филипп вздрогнул. Он снова двинулся вперед и остановился только у моста Гренель.
***
Он не отрывал взгляда от пристани и через каждые десять — пятнадцать метров перегибался через парапет, но ничего рассмотреть не мог. Еще за обедом ему пришла мысль разыскать тех людей, да так и не покидала его в течение всего вечера. И сейчас на набережной он пытался воссоздать ход своих тогдашних мыслей, незаметно и постепенно внедрявшихся в сознание. В первые минуты такая мысль показалась ему до того нелепой, что он без труда отогнал ее прочь. Помогла болтовня Элианы. Хотя отвечал он свояченице довольно хмуро, но был в душе благодарен за то, что она его отвлекала. В тихой, приятно освещенной комнате среди книг и привычной обстановки он, в конце концов, стал таким, как всегда, и голос Элианы стер мимолетное досадное воспоминание; говорила она ласково, будто боясь его задеть, болтала о пустяках, но таким разумным и здравым тоном, что мир постепенно приобретал свой обычный вид. Все возвращалось в рамки будничного порядка, и причиной тому был ее голос, который, казалось, завораживал эту взбесившуюся тьму, укрощал порывы ветра.
Быть может, зря он не рассказал Элиане о той сцене на Токийской набережной. Разумеется, пришлось бы умолчать о кое-каких подробностях и о собственных мыслях по этому поводу. Элиана выслушала бы его спокойно и внимательно, затем сказала бы именно то, чего он и ждал от нее: «Знаешь, какая полиция у нас беспечная. Как раз за берегами Сены она и не следит. Лучше бы ты изменил свой маршрут…» и т. д. и т. п. Если только не вскочила бы с места и негодующе не перебила бы: «Как! Женщина звала на помощь, а ты не пошел?..» Но это предположение казалось маловероятным. Слишком любила его Элиана, чтобы так оскорбить. Он почувствовал, что краснеет. Вот тогда-то он взял со столика журнал и удобно устроился в кресле. Как ни старался он сосредоточиться, взгляд его рассеянно скользил по строчкам. Текст был щедро снабжен иллюстрациям и, и он занялся только ими, так как в них легче было разобраться, чем в самой статье, где требовалось еще вдумываться в смысл фраз. Просматривал он журнал, посвященный китайскому искусству, о котором ему столько наговорила Элиана. Спиной он чувствовал присутствие свояченицы, знал, что всякий раз, когда он переворачивал страницу, она кидала на него быстрый взгляд и еле удерживалась, чтобы не заговорить. Она подстерегала каждый его жест, каждый изгиб мысли, так как ревновала его даже к мыслям. Стоило ему просто наклонить голову, я она уже выводила отсюда свои заключения, и если случайно их мнения совпадали, радовалась этому, как своей победе. В атмосфере безмолвия она становилась настоящей тиранкой; как ни старалась она держаться в углу комнаты, ходить на цыпочках, двигаться бесшумно, все равно она была перед ним, вокруг него, повелевающая, воинственная: «Взгляни, какое прекрасное лицо. А сейчас быстренько переверни страницу, тут не на что смотреть. Нет, нет, это тебе наверняка не понравится».
И вот тогда-то теперешний его план снова возник в уме. Будто все дело в этих китайских статуэтках и его мнении о них! Смехотворность этой сцены открылась ему во всей своей наготе. Его звали на помощь, а он сидит в гостиной и картинки рассматривает. Там, на берегу Сены, женщина боролась, чтобы сохранить жизнь, если, конечно, уже не рассталась с жизнью. Мужчина мог спасти ее, а этот мужчина под лампой листает журнал, посвященный искусству. Нет, все это, конечно, неправда. Будь это правдой, разве сидел бы он здесь? Обычная пьяная ссора, раздутая его воображением до размеров драмы. К тому же, если опасность была реальной, та женщина кричала бы криком. И сразу же сбежались бы полицейские.
Он перевернул страницу: внимание его привлекла голова Будды; в улыбке его чувствовалась доброта и ирония, и это двойственное выражение привлекло и удивило Филиппа: полуопущенные веки придавали лицу отрешенное выражение, что сближало Будду со святыми романской церкви; а если вглядеться попристальнее, нетрудно обнаружить в этой улыбке безразличие и, пожалуй, даже брезгливость. Как сумели безвестные умельцы, имена которых не сохранила людская память, как сумели они оживить простой камень, вложить в него способность мыслить? Как могла кричать женщина, если страх сдавил ей глотку?
Он знал, что Элиана любуется его отражением в стеклянной дверце книжного шкафа, он уже давно разгадал ее маневр. Неужели она не понимает, что такое обожание умаляет его в собственных глазах, особенно сейчас, когда он совсем растерялся. Так или иначе, уже слишком поздно бегать по набережным. То, чему суждено было свершиться, давно свершилось. Та женщина, что повстречалась ему на пути, живая или мертвая, теперь отошла вдаль. Остается одно — вновь продолжать жизнь с той самой минуты, с какой прервалось ее течение, и не думать ни о чем. Со вздохом он перевернул страницу.
Разговор с Элианой оказался для него счастливым отвлечением. Правда, по обыкновению, он сделал вид, что не желает говорить о жене, даже взял ворчливый тон, но в душе он благословлял этот повод окунуться в мелкие домашние дрязги, даже под вечной угрозой разругаться с Анриеттой.
Оставшись один, он стал разглядывать себя в зеркало то с удовольствием, то с неприязнью. Почему физической силе не обязательно сопутствует отвага? Десятки раз задумывался он над этим вопросом, но впервые применил его к себе. Чему послужила недавно эта стать, разворот плеч (он расправил плечи и выпятил грудь), весь этот вид человека сильного? Да стоило ему только показаться на глаза тому пьянице, и тот, конечно, струхнул бы. Так почему же он этого не сделал?
Он буркнул: «Удивительное дело», — и провел ладонями по бедрам, как бы желая удостовериться, что пиджак сидит на нем как влитой. Но главное, его успокоил равнодушный тон, каким было произнесено это «удивительное дело». Привычным жестом вздернув подбородок и поверну» голову, он оглядел себя со стороны, на сей раз более суровым взглядом. Этот придирчивый осмотр длился целую минуту и закончился традиционным перевязыванием галстука.
Свет от стоявшей позади настольной лампы окружал его плечи и голову как бы мерцающим ореолом, подчеркивая сильные линии фигуры. Он улыбнулся своему отражению, потом зевнул. «А теперь спать», — подумал он.