— Побеседуем, Голиков?

К нему подошел Автюхович. В его руках были письма. Он, должно быть, уже прочитал их.

— Побеседуем, Якуб Панасович.

— Пойдем!

МЕЖДУ ДВУХ ОГНЕЙ

1

Катя Мезенцева собиралась в больницу. Сегодня она работала во вторую смену — с двенадцати до восьми часов вечера. Она стояла у трюмо и неторопливо расчесывала волосы. Они падали на ее полуобнаженные плечи и лились мягкими волнами. У нее был усталый, беспокойный вид: события минувшей недели не мало принесли ей неприятностей.

Из кухни, то утихая, то снова становясь громким, доносился разговор. Там о чем-то спорили отец и Анатолий. Голос отца был спокоен, Анатолий, очевидно, нервничал. Его хрипловатый бас врывался в отцовский голос неожиданно и порой звучал так сильно, что в нем тонули все звуки, долетавшие сюда с улицы.

«Когда это кончится?» — тоскливо подумала Катя.

Она отошла от трюмо и остановилась у открытого окна, задумчиво глядя перед собой. На улице было много солнца. Деревья стояли неподвижно. Листья, покрытые толстым слоем пыли, тянули к земле сгорбленные ветки. Небо без единого облачка, будто вылитое из стали, уходило за деревья и дрожало, подернутое прозрачной белой пеленой. За дорогой, у небольшого глинобитного домика, стояло несколько женщин. Среди них виднелась крупная фигура Людмилы Кузьминичны. Неверова что-то рассказывала, сильно жестикулируя руками.

«На кухне — оратор, на улице — оратор, куда от них деваться? — нервно усмехнулась Катя и торопливо закрыла окно. — Нет, надо что-то решать, и чем быстрее, тем лучше. Нельзя жить раздвоенной жизнью. Не сходить ли после дежурства к Сергею? Эх, Сережа… Хватит ли у него терпения выслушать ее? Пожалуй, он и слушать не станет. Зачем она нужна ему… Он теперь и руки не подаст…»

Голоса на кухне смолкли, послышались тяжелые неуверенные шаги.

— К тебе можно, Катюша?

— Ты уже зашел.

— Прости, значит…

— Протрезвел?

— Я не пил.

Это был Анатолий. Он стоял около дверей и смотрел на Катю воспаленными глазами. В его руке был измятый лист бумаги.

— Что тебе?

— Вирши написал. Во-от.

— Отошли в газету.

— Я хотел тебе прочесть. Ты когда-то любила слушать…

— Когда-то ты был человеком, и этого человека, немного умевшего писать стихи, я уважала. Потом же ты стал зазнайкой, забулдыгой, подлецом. Нет и не может быть у тебя светлых чувств. Не оскорбляй своей пошлостью поэзию!

«Неужели я когда-то любила его? — горестно усмехнулась Катя — Он же совсем не тот, за «ого себя выдает… Что ему от меня нужно?»

Он был в новой, сильно помятой пижаме и в истоптанных отцовских тапочках. На его загоревшем продолговатом лице застыла робкая, заискивающая улыбка. Под глазами четко выделялись темные круги.

На участке неспокойно _9.jpg

— Катюша, прошу тебя, прости, если можешь, — несмело попросил Анатолий. — Я теперь совсем другой. Мы хорошо будем жить. Вот послушай, значит… Это я тебе писал.

— Ничего мне не надо, — устало отмахнулась Катя.

— Я тебя очень прошу!

Она не ответила, и он воспрянул

духом: развернул лист и, подождав немного, начал читать неторопливым окающим голосом:

Я хочу о любви говорить.

Я хочу о любви молчать…

Друг ты мой, подскажи: как мне быть? Как любовь свою позабыть?

Как любовь свою удержать?

Я люблю все сильней и сильней, Становлюсь все вредней и вредней. Выпью, чтобы вином залить Всю большую любовь к тебе,

Отрезвлюсь — не хочется жить:

Не найду покоя себе…

«О какой любви он говорит? — возмутилась Катя. — Разве ему известно это чувство? Да и его ли это стихотворение?»

Анатолий читал все громче и увереннее, все с большим подъемом. Теперь уже не было видно под его глазами темных кругов, на лице уже не было тяжелых складок, делавших его старше своих лет, он казался юношей, тем, что однажды, как вихрь, ворвался в ее жизнь, на некоторое время сделав ее самой счастливой женщиной в мире.

Я сегодня совсем один.

Я по комнатам все брожу.

Все с тревогой кого-то жду.

Шаль, что нет ничего впереди. Ты любовь моя — не любовь,

Ты беда моя — не беда.

Будь ты проклято все навсегда — Если я не смогу с тобой,

Если ты не сможешь со мной, Если вынужден я страдать,

Если ты без меня будешь жить…Я хочу о любви говорить.

Я хочу о любви молчать!

Нет, это не его стихотворение. Он не мог написать так. Она хорошо знала его… Хотя… прошло столько времени! Может быть, ему удалось кое-чего достигнуть? Интересно, любит Сергей стихи? Вот если бы он написал ей так: «Я хочу о любви говорить. Я хочу о любви молчать!»

— Тебе понравилось?

— Понравилось.

— Серьезно? Я так счастлив! Во-от… Ты знаешь, я, наконец, нашел себя, — задыхающимся от волнения голосом проговорил Анатолий.

Катя спросила только затем, чтобы как-то отвлечься от навязчивых мыслей:

— Будешь воспевать любовь?

— Это же замечательно, Катенька! Мы так мало пишем о любви! Ты полистай сборники поэтов, вышед-

шие в последнее время. В них же одна тенденциозность! Это унижает человека! Наоборот, убивает в нем самое лучшее. Во-от!

— Тебе ли говорить об этом! — тяжело вздохнула Катя.

— Я — поэт! — в его голосе прозвучала открытая гордость. Он шагнул к ней, широко разведя руки.

— Не подходи!

— Брось дурить, старушка, мы же не дети.

— Не подходи!

— Ладно, поговорим вечером… Ты не расстраивайся, я не хочу тебе зла, во-от. Я приехал к тебе с чистым сердцем.

— Не нужен ты мне, Анатолий!

Она сказала не совсем уверенно. Он заметил это, и его губы скривила самодовольная усмешка. В нем появилась прежняя уверенность, и он вышел из Катиной комнаты, убежденный в том, что вечером все изменится.

Катя заметалась по комнате, как только снова осталась одна. Она проклинала себя за свою бабью ела* бость. Ей не следовало даже разговаривать с ним. «А жить? Нет, нет, ни за что на свете! Никогда, — горячо запротестовала она. — Завтра же скажу, чтобы уходил отсюда!»

Иван Никифорович поспешно поднялся, увидев Катю. Он держал в руках половник и тарелку. Рядом с ним, на тумбочке, стояла открытая кастрюля, из которой шел густой пар.

— Куда же ты, дочка? Поела бы.

— Не хочу, папа, извини, — отвернулась Катя, не выдержав обеспокоенного, вопрошающего взгляда отца. — Кушайте без меня. До свидания.

— Взяла бы чего-нибудь с собой. До вечера далеко. Проголодаешься… Ты и так уж извелась вся.

— Ничего, ничего… Спасибо.

Иван Никифорович поставил на стол тарелку и испуганно оглянулся, поражаясь наступившей глубокой тишине. Казалось, все вокруг исчезло. Остался лишь он один с половником в руке да кастрюлей, наполненной варениками.

«Была бы жива мать, она бы не допустила такого срама, — с тоской подумал Иван Никифорович. — Что я теперь буду делать с ними? По закону — надо бы, чтобы они жили. Не получилось бы и с нею так же, как со мной… Коротаю на старости лет дни один, как перст, со своими горькими думами».

Вошел Анатолий с полотенцем в руке. Он только что принял душ, и это еще больше подбодрило его. Ему уже казалось, что все в этом доме было его собственностью и он мог вести себя так, как заблагорассудится.

Я хочу о любви говорить.

Я хочу о любви молчать…

Все-таки здорово сделано! Он, Анатолий Депринцев, прекрасно понимал это.

— Послушай, папаша, что я накропал.

Анатолий, как чалмой, обмотал полотенцем голову,

склонился и, приложив руки к груди, начал читать нараспев.

Иван Никифорович ничего не сказал.

— Здорово, правда?

— Занимался бы ты делом, Анатолий, — вздохнул Иван Никифорович.

— Темнота… это же шедевр, ты понимаешь? Я вложил, значит, в него всю свою душу. Увидишь, скоро весь Янгишахар заговорит обо мне.