Я рассказываю Трухину о впечатлениях своей поездки, о встрече с друзьями. Тех из них, которые бывали на несколько дней в Берлине и тех, кто был с ними в лагере Вустрау, он знает лично.

Мы с ним выходим из его небольшой комнаты и по чистой, усыпанной песком дорожке идем вдоль бараков, ему нужно за чем-то зайти в комендатуру. Комендант и весь административный аппарат лагеря — немцы.

Федор Иванович от высоченного своего роста, он почти так же высок как и Власов, немножко сутулится на ходу. Когда идешь с ним рядом, его голос всегда слышен справа сверху. И голос его и выправка такие, какие даются несколькими десятилетиями военной службы. Но и голос и выправка, и какая-то особенная корректная отчетливость и небезразличие к своему внешнему виду, — одет ли он в штатское платье или в генеральский мундир — все это характеризует не службиста-строевика, а офицера крупных штабов. Он и был долгие годы близким сотрудником маршала Шапошникова, начальника Генерального Штаба Краской армии, а потом лектором Академии Генерального Штаба, так что большинство теперешних советских маршалов были когда-то его учениками. К началу войны он был начальником Штаба армии, стоявшей в Прибалтике. В плен попал после разгрома этих армий еще летом 1941 года.

«Видели наш новый зал занятий», — спрашивает он меня.

Узнав, что я зала не видел и на занятиях не присутствовал, он берет меня за руку и подводит к дверям одного из бараков — «Идемте, послушаем, как наши преподаватели вправляют мозги курсантам-фронтовикам. Сейчас, как раз, доклад о государстве»…

Осторожно переступаю порог и тихо закрываю за собой дверь. В зале мертвая тишина, как бывает только в помещении, где очень много народа сидящего без движения и шороха на одном месте. На трибуне докладчик. Невысокого роста, смуглый, с характерным русским лицом, в штатском костюме. Я его знаю уже давно — это старший преподаватель Зайцев. Он один из первых вступил в ряды организации еще в лагере Вустрау. Доклад, по-видимому, подходит к концу. Мы стоим около дверей и рассматриваем аудиторию — человек триста солдат и офицеров внимательно ловят каждое слово. До нас доносится спокойный ровный голос «…Свобода слова и печати это одна из основ правового государства. Она дает возможность общественного контроля над всем, что происходит в стране. Она является гарантией, что никакие темные деяния, будь то властей или частных лиц, не останутся без порицания или наказания. При действительной свободе слова и печати немыслимо существование тоталитарных режимов, при которых к власти пробираются всякие проходимцы с заднего крыльца, а во главе государства оказываются какой-нибудь недоучившийся семинарист или неудачный ефрейтор…»

Дальше я не могу разобрать ни одного слова — зал дружно покатывается со смеху. Докладчик стоит и ждет пока восстановится тишина.

Выйдя на свежий воздух, я, потрясенный слышанным и виденным, спрашиваю Трухина:

«Скажите, Федор Иванович, это что же, наш дорогой Александр Николаевич оговорился о ефрейторе или я ослышался?»

«Нет, нет, почему же. У него в каждом докладе есть что-нибудь такое. Знаете, люди лучше воспринимают изложение, когда немного посмеются и отдохнут…»

«Но Федор Иванович, здесь, под Берлином, в тридцати километрах от Потсдамской площади, где ефрейтор и сейчас, наверное, сидит и перестраивает свои планы о завоевании мира…»

«Ах, вы думаете об этом — это ничего. Немцы занятий теперь совсем не посещают, надоело им, да и не интересно. В начале лезли, а теперь отстали. Комендант у нас покладистый, в учебную часть не путается, просит только, чтобы не выпивали в бараках, да не уходили без отпускных записок в город».

«Мне все-таки это кажется больше, чем неосторожным», — говорю я.

«Ну, конечно, бывают неприятности, — продолжает он, ответив на приветствие проходившего мимо офицера, — не так давно крупный скандал с этим же Александром Николаевичем был. Помните, немцы очень шумели о том, что какой-то их отряд водрузил государственный флаг Германии на Эльбрусе. Ну он в докладе как-то и ввернул, что этот подвиг гораздо значительнее в области альпинизма, чем в военной стратегии. А никто, понимаете, не заметил, что на докладе присутствовало несколько немецких офицеров-фронтовиков. Скандал был громкий. Нашего коменданта капитана Керковиус сняли отсюда в двадцать четыре часа. Хотели арестовать и преподавателей и даже всю школу закрыть, но как-то обошлось. Кто-то там наверху за нас заступается все-таки…»

Все слышанное и виденное мне показалось бы невероятным, если б мне рассказал об этом кто-нибудь другой, а не видел я своими глазами.

Курсы рассчитаны на триста человек. Продолжительность занятий — две недели. Состав учащихся — откомандированные из русских батальонов солдаты и офицеры. По возвращении в свои части они становятся пропагандистами в них и в среде гражданского населения в месте стоянки их батальонов. Каждые две недели из Дабендорфа разъезжаются по воинским частям триста человек, а на их место приезжают триста новых. Каждый из уезжающих увозит с собой в мыслях и в сердце непоколебимую уверенность, что Адольф Гитлер такой же непримиримый враг русского народа, как и Иосиф Сталин и что нужно сейчас всем русским людям не лезть в драку, а ждать, когда один из этих врагов пожрет другого, чтобы потом русскими силами ударить по победителю. Оказалась и еще одна, неизвестная мне пикантная деталь — каждый из уезжающих курсантов увозит в своем рюкзаке несколько номеров журнала «Унтерменш».

В Берлине среди своих друзей я часто слышал разговоры об этом журнале. Часто говорилось о том, что его сейчас очень трудно достать, потом, почему-то, становилось легче, кто-нибудь рассказывал, что купил целую партию, несколько десятков экземпляров. Другой жаловался, что только на окраине города успел захватить последние пять штук. Как-то даже и я сам принимал участие в охоте за этим произведением немецкой пропаганды, но не знал, что оно в таких количествах отправляется и в Дабендорф, и в другие лагери, и в занятые области России. Доктор Геббельс, если он интересовался цифрой распространения своего любимого детища, был, вероятно, очень доволен. Журнал раскупался неплохо.

Как-то Верховное Командование Армии отправило министерству Пропаганды протест против распространения этого журнала, — он больше всяких мероприятий открывал глаза русским людям на отношение к русскому народу Германии. Мы, помню, были в большом унынии, — на некоторое время журнал исчез из продажи, а он так облегчал работу по «вправлению мозгов», как говорил генерал Трухин. И когда, после довольно долгого перерыва, «Унтерменш» появился в продаже снова, мы приветствовали его как старого испытанного друга. Министерство Пропаганды, на нашу радость, на этот раз победило.

Дабендорф в немецких кругах имел очень плохую славу. Немцы офицеры, командиры русских батальонов, жаловались, что солдаты побывавшие на курсах Дабендорфа делались неузнаваемыми после возвращения с учебы. Раньше исполнительные и послушные, они приезжали начиненные всякими крамольными идеями и свое пребывание в частях немецкой армии начинали расценивать, как трагическую и досадную ошибку.

Этих людей трудно было бы обвинить за их вступление в вспомогательные батальоны. Не всегда этот их шаг можно объяснить отсутствием воли умереть голодной смертью в лагерях военнопленных. Очень многие пошли туда, увидев в этом единственную возможность борьбы с коммунизмом, который они ненавидели тяжелой, бескомпромиссной ненавистью. Получив соответствующую подготовку в Дабендорфе, они такой же ненавистью начинали ненавидеть и гитлеровскую Германию и в только еще намечающемся Русском Освободительном Движении видели свой выход. За первый период их пребывания с этой стороны фронта, за вступление в батальоны, их, может быть, и можно упрекнуть в сотрудничестве с немцами, но в гораздо меньшей степени, чем многие миллионы европейцев, пошедших на более тесное сотрудничество из менее безвыходного положения.

В Берлине Дабендорф не любили по тем же причинам. Вместо короткого и готового к услугам «яволь», там люди занимались разбором и критикой тоталитарного сталинского режима, иллюстрируя его пороки примерами и более близкими. Занимались созданием положительной программы будущего Движения, вместо того чтобы целиком довериться воле фюрера, который должен был по окончании войны решить все вопросы, в том числе и вопрос будущего России на многие годы вперед.