Сергиевский вздохнул. Он долго и многословно мог бы объяснять, что случилось с Аннаэр, он понимал в этом больше, чем ее лечащий врач, но зачем оно Елене Максимовне? Ей бы услышать сейчас, что Анечке лучше, что она идет на поправку и скоро выпишется…

- Вы бы сумки не таскали, - невпопад сказал Сергиевский. – Я уж целый грузовик приволок.

Елена Максимовна поблагодарила; она напоминала Данилю грустную мышку. Он помялся и сказал, надеясь, что старушка не будет допытываться о подробностях:

- Она, вроде бы, разговаривать стала. Мы с ней поговорили немножко. О науке.

Елена Максимовна встрепенулась и закивала.

- Да, Анечка очень одаренная, об этом все говорили, она все ведь только о науке и думала…

Сергиевский закаменел лицом; на скулах выступили желваки. Такое умолчание и полуправдой-то назвать было нельзя, и рассказывать Елене Максимовне, какая именно область науки сейчас интересовала ее дочь, Даниль не стал бы под угрозой расстрела. Аннаэр не захочет разговаривать с матерью: она и сейчас продолжает ее щадить, оберегать, пусть и на особенный, горький манер. Отвернется к стене и будет лежать, глядя в одну точку, не вслушиваясь в робкую болтовню старушки.

С Данилем она заговорила.

Теперь ему невыносимо хотелось курить, но он почему-то все сидел и сидел, как приклеенный, чувствуя плечом присутствие Елены Максимовны.

…Аннаэр полулежала в постели, вырез ночной рубашки открывал жутко заострившиеся ключицы; она почти ничего не ела, принесенные фрукты гнили на подоконнике. Даниль устроил в вазе цветы и обернулся к ней.

- А я со следующего года практикой руковожу, - сказал он. – У Гены контракт закончился, он уезжает.

Аня смотрела в стену. Она всегда смотрела в стену, и Сергиевский подозревал, что скоро проглядит в ней дырку. Впрочем, там, за стеной, так и так был серый коридор с липкими кушетками и нечитаемыми медицинскими плакатами – ничего интересного… Он вздрогнул, когда Мрачная Девочка заговорила.

- Даниль, - сказала она хриплым с отвычки голосом. – Помоги мне.

Сергиевский метнулся к ней; присел на корточки рядом с кроватью, почувствовав унылый запах больничной прачечной, уставился на Аннаэр.

- Как? – спросил торопливо, надеясь, что она не умолкнет снова. – Как?

Эрдманн медленно перевела на него глаза и проговорила ровно:

- Я хочу заключить контракт на тонкое тело.

Даниль поперхнулся.

Судорожно сжал простыню в горсти.

- Ань, - ошалело пролепетал он, - Ань, ты что, с ума сошла?! Ты… ну… ну если тебе правда так плохо, покончи с собой! умрешь и все забудешь, родишься снова. Второго Ящера ты уж точно не встретишь…

- Вот именно, - тихо сказала она, и Даниль чуть не откусил себе язык.

Ее лечили от депрессии, но улучшений не намечалось; врач рассказывал о сложности случая, ободрял, говоря, что главное – найти зацепку, что терапии поддавались и более тяжелые проявления, и все же он, старый специалист, не был контактером и ничего не знал об особенностях контактерской психики. Даниль искал по Москве кого-то с нужным опытом, но не находил – попадались почему-то сплошь молодые дамы, которым самим явно требовался психотерапевт. Сергиевский решил, что от классического медика всяко будет больше пользы, по крайней мере в смысле отсутствия вреда. Но в МГИТТ он и первокурснику смог бы объяснить суть проблемы, а этому уверенному, похожему на Ларионова седому джентльмену – не мог, хоть тресни. Для нее даже термина не было.

То, что называется «зазипованностью», возникает обычно в детстве или подростковом возрасте, в тех случаях, когда тонкое зрение открывается самопроизвольно в неподходящей для этого обстановке. Привести к нему могут комплексы, страх перед кем-то или гипертрофированный самоконтроль. У хирурга Аннаэр, не вылезавшей из операционной, самоконтроль был именно такой. И теперь она сама, своей волей, методично и беспощадно загоняла себя в этот «зип», психологическую блокировку, намеренно отказываясь от контактерских способностей, не желая ощущать тонкий план. Учитывая, какого качества были ее способности и как она свыклась с ними, это было все равно как если бы здоровый человек добивался от себя тяжелой инвалидности – слепоты, глухоты, кожной анестезии…

Аннаэр легла, вытянув руки поверх одела.

И спросила – с тенью гнева и неверия:

- Почему он не взял меня с собой?

Даниль встал и дернул плечом.

- Потому что ему никто не нужен, - сказал он со злостью. – Потому что он абсолютно самодостаточный человек.

- Почему он не взял меня с собой? – шепотом простонала она.

Сергиевский умолк. Она его не слышала.

Лаунхоффер исчез.

Большую часть знавших его людей это крайне обрадовало: человек слаб, и пропажа самого свирепого преподавателя аккурат перед сессией показалась чрезвычайно кстати. Особой мистики никто в этом не наблюдал – все знали, что преподавательской деятельностью Эрик Юрьевич заниматься не любит, ему больше по душе путь кабинетного ученого, и его ухода с должности рано или поздно вполне можно было ожидать. Он только время выбрал странное, но и тут удивляться было нечему: Лаунхоффер вообще не считал себя обязанным исполнять нормы трудового кодекса.

С того дня, когда Эрик Юрьевич попросил Аннаэр принимать вместо себя зачет, в институте он не появился ни разу. Впрочем, ходили слухи, что кто-то его все же видел. Рассказывалось, что они втроем сидели в кабинете ректора – сам Андрей Анатольевич, Гена-матерщинник и Лаунхоффер – и сосредоточенно, в гробовом молчании пили водку.

После сессии закончился срок контракта руководителя практики. Гена переписал себе культурно-языковую матрицу за неделю до отъезда и как будто уехал душой. Он все еще говорил по-русски, но совершенно правильно, без сленга и непечатных словечек, с тенью акцента. Потом попрощался – и навсегда отбыл в родной Китай.

С виду все оставалось по-прежнему: шумели в коридорах студенты, старшекурсники кичились умениями, изощряясь кто во что горазд, но Данилю казалось, что в институте стало болезненно тихо и пусто.

Он и сам не смог бы ответить, зачем каждую неделю навещает в больнице молчаливую как покойница Аннаэр. Не шло речи о чародейном притяжении, о нежных чувствах, он даже жалости к ней почти не испытывал – но все-таки приходил, приносил ей цветы и фрукты, говорил что-то, вглядывался в неподвижные заострившиеся черты, пытаясь угадать в скучной больной прежнюю А.В. Эрдманн. Что-то вело; приказывало. Возможно, Даниль по-прежнему чувствовал в Ане сестру по их маленькому ученому ордену и не мог смириться с тем, что она так яростно отказывалась от своей природы. Возможно, в клинику нервных болезней его тянула почти магическая связь: они с Аннаэр были ранены одним и тем же оружием.

Данилю снились кошмары.

Каждую ночь одинаково: он стоял на снегу, в центре оцепеневшего безмолвного мира, готовясь противостоять Лаунхофферу, зная, что ему это не удастся. Вот-вот за спиной у него должна была появиться Ворона, маленькая нелепая женщина, и отменить смерть единственным испуганным взглядом.

Но она не появлялась.

Лаунхоффер докуривал сигарету, и выламывался горизонт, драконьи крылья расправлялись над ним; закономерности мира изменялись под давлением его воли, а Ворона не появлялась.

Даниль просыпался в холодном поту и долго потом стоял на кухне – пил воду, курил, нарочно мерз у распахнутого окна.

- Как Аня? – спросила Алиса Викторовна, подняв глаза от дисплея; голос ее был грустным, и аспирант подумал, что она знает ответ.

- Все так же, - вздохнул он.

Ворона жалобно нахмурилась.

- Мне бы надо с ней поговорить, - сказала она. – Я бы… что-нибудь могла сделать. Если б только это был кто угодно, но не Аня. Я даже пробовать боюсь, Данечка, ей ведь и хуже может стать, если я приду.

Сергиевский не ответил. Алиса Викторовна все понимала, и оттого ей хотелось плакать. Наверное, Ворона была единственным человеком на свете, который действительно мог вытащить Аннаэр из трясины, в которой она тонула – но Аннаэр была единственным человеком, который ни видеть, ни слышать не желал Воронецкую.