— Дух от тебя… — поморщился Самсоний, когда оказались в его тереме. Было здесь светло, солнечно. От трав пахучих, невидимо где спрятанных, шел дивный освежающий запах. В горке стояла золотая и серебряная посуда. На полу и на лавках настелены ковры. На окнах занавеси китайского шелка. В золоченой клетке певчая птица.

Богато, ярко живет поп. Вон и книг у него, наверно, не меньше, чем у самого владыки. «Книги-то не церковные, — тотчас отметил Пикан, — должно быть, латинские. Да что с него возьмешь — греховодник!»

— Сходи в баньку, и — сразу за стол, — подмигнул Самсоний. Пикан заупрямился.

— Не с миром к тебе пришел, с обличением.

— Я голоден. Пока не напитаюсь — слушать не стану.

Пришлось уступить.

Вскоре Пикана позвали в баню. Баня была просторная, с предбанником и мойкой. Истосковавшись по венику, Пикан сразу прошел в парную. Выпив ковш-другой квасу, плеснул на каменку, едва не захлебнувшись пахучим паром. Лег на полок, еще выпил квасу. Квас показался чуть-чуть горьковат. Тело, опахнутое жаром, томилось и отдыхало. Устал, крыльца надергал в плавании. Плывешь вроде по течению, река тащит, а весла не отдыхают. Груз в лодке немалый: одежды, книги, иконы. Да и людей трое.

Устал, устал… А путь долгий. И сколько народу разного встретится, и сколько разных неожиданностей! А как с распутником с этим быть? Детей истязает, с Марьи вон какую взял плату. Да и с одной ли только Марьи? Вон как раздул кадило-то! В доме одной живой воды нет. Не худо кормится за счет прихожан. А святостью тут и не пахнет…

Пар поутих, спал… Пикан опять плеснул квасу, похлестал себя веником и снова вытянулся на полке. Сам не заметил, как задремал. Снилось: плывет по реке, берегов не видно. И вода на Иртыше золотая, словно солнце влилось в русло, и поток чудный влечет вперед Пиканову лодку.

Никогда не плавал по золотым рекам. Тепла вода, радостна, и плещет волна сине-золотая, и жаркие брызги ее охлестывают усталые плечи.

«Это же веник… пахнет так славно! Запах березы, мяты, смородины…» — лениво просыпаясь, думает Пикан. Не открывая глаз, бормочет расслабленно:

— Ты, что ль, Спиря? Стегай шибче.

Перевернувшись на спину, открыл глаза, охнул, увидав над собою Манефу. Стояла с веником, голая, влажная. Рука вздымалась — под мышкой вился темный пушок.

— Ты что ж, негодница, оголилась?

— Велено парить тебя, лежи, — привычно растирая его раскаленное, жесткое тело, одышливо говорила Манефа. Растирая, касалась то грудью твердой, то бедром. Парила снова, мяла напряженные мышцы и поливала теплой водой. «Чужая баба, нехорошо», — думал Пикан, а было как раз хорошо, дремно, и он опять забылся и медленно погрузился в сладкий сон. Зимою хаживал в общую баню. Там мужики и бабы вместе. Монахи с монашками любят бывать в городских банях, за грех это не считая. «Я с Фешей тут, — сквозь дрему бормотал Пикан. — Жена законная…»

— Бил меня, теперь люби, — незнакомо, густо говорила женщина.

«Что ж голос-то у ней такой грубый?» — вяло вслушивался Пикан, оправдываясь:

— Разве я смею? То примстилось тебе, голубка.

— Врешь, бил, — хрипло, глухо твердила женщина, кусая ему губы.

А в голове мутно, в сон клонит. Не знал, что в квас Манефа добавила сон-травы. Заснул Пикан и проснулся грешным.

— Ступай прочь, бесстыдница!

— Когда захошь — приду снова, — накинув рубаху на себя, шепнула Манефа. Обвив Пикана жадными, сильными руками, впилась в его губы.

— Прочь!

Кое-как одевшись, пошатываясь от стыда и душевной боли, выбрел из бани.

«Ну вот, обличил… Кобель окаянный!»

Минуя дом и хозяина, смотревшего с веранды в трубу подзорную, выскочил за ворота, едва не сбив остяка, продавшего ему калданку.

— И ты в гости присол к Самсонке? Добрый селовек всегда к доброму приходит, — остяк был навеселе и что-то бормотал еще. Пикан уловил лишь несколько слов: — Он икону мне продал. Хоросая икона! Детей взял, кормит-поит…

— За сколько же он продал тебе икону?

— Не знаю. Больсая икона, красивая! Плацу, плацу — все мало. Детей взял… — Остяк пьяно всхлипнул и указал на ребятишек, с которыми играл за оградой Спиря.

— Твои?!

— Мои, мои. Самсонка взял. А я ему за икону опять деньги принес.

— Ну пойдем. — Решительно дернув остяка за руку, Пикан заволок его во двор.

Хозяин по-прежнему изучал через трубу противоположный берег. Там голубела кедровая роща, у самой воды стояли чумы, дымились костры, паслись олени.

— Далеко ли видно? — с затаенной яростью спросил Пикан.

— Далеко, ясно. Умный человек трубу придумал. Купил у шведского морехода. Как банька, гость дорогой? — как бы между прочим поинтересовался Самсоний. — Не угорел?

— Хороша банька. Даже слишком. Скажи мне, отче преславный, за сколь икону ему продал?

— Теперь уж не помню. Не то за две, не то за три сотни. Может, уж все четыре набежало. Деньги-то он не отдал, проценты растут…

— Отдам деньги, — путая плечи, крестился остяк. — Вот, принес…

Подал кожаный, прошитый оленьей жилкой мешочек. В нем звякнули монеты: наверно, вся его выручка.

— И ни копейки не пропил? — усмехнулся Самсоний.

— Маленько пропил. Косуху, да косуху, да опять косуху.

— Чистое дитя! Ну как такому не отпустить грехи? — принимая кисет с деньгами, качал головой Самсоний. Крикнув бабу из дворни, велел покормить остяка и Спирю. — А ты в горницу проходи, — учтиво пригласил он Пикана.

«Со всех сторон обложил, — подумал Пикан, но вошел, решив: «Грех нечаянный. После перед владыкой покаюсь. Гнева его не убоюсь. А этого на чистую воду выведу…»

— Икона-то и вправду, что ль, хороша? — спросил, выгадывая время.

— А вон, гляди, — хозяин указал на изображение Троеручицы. В ней показалось что-то знакомое. «Лицо-то как будто Минеевны!» — изумился Пикан.

— Продал… а икона у тебя пошто же?

— Тишке она ни к чему. Да и проценты не выплатил. Пока не выплатит — икона моя. Так уговаривались, — Самсоний плеснул себе и гостю перцовки, выпил, с хрустом зажевал грибком. — Я так смекаю, отче, ему со мной век не расквитаться. Вот и пущай гнется, баранья башка. Уму-разуму учится. Я, грешный, в одной ряске засаленной сюда приплыл. Теперь вот домком обзавелся. Лошадей три дюжины, две тыщи оленей, дворня…

Пикан поднимал посудинку, но не пил. После всего, что услышал, комната вдруг поплыла перед глазами, хозяин раздвоился. Два языка бахвалятся, два рта заглатывают грузди и четыре глаза, как челноки в основе, снуют, по двум лицам. А ведь и один этот алчный рот невозможно насытить.

«Будет ли подлости человеческой предел? Пошто один долит другого? Пошто слезы один глотает — дорогие вина другой? Все созданы одинаково, по образу и подобию божию, все перед господом равны. И спрашиваться будет со всех единою мерой…»

— Тебе не страшно, Самсоний? — прервав разглагольствования хозяина, страдая, спросил Пикан.

— Суда божьего? Аль земные страхи имеешь в виду?

— Себя самого не боишься?

— С собою живу в любви и согласии. Трудней с паствой. Она разная и чаще всего глупая. Где хитростью не возьму, там припугну гневом господним. Ежели вседержитель не в силах — подпущу девку аль вином подпою. Вино, богатство, блуд — вот три идола, которым поклоняется все человечество. Помни об этом, Иване! Для Руси и вина одного довольно. Вино — тринадцатый наш апостол. Ни Моисей, ни Илья в красноречии с ним не сравнятся. Царей спаивали, цари спаивают…

— Да, полно, русский ли ты, Самсоний? — ужаснулся рассуждениям его Пикан. Уж больно страшны и беззастенчивы его мысли. Ни жалости в них, ни сочувствия к человеку. — Забыл о бессмертной душе своей? Ведь спросится после…

— То не скоро, — усмехнулся Самсоний, растирая просторный, чуть порозовевший от выпитого лоб.

Пикан страдал от его слов, но возразить было нечего.

— До последнего часу, отче, не раз покаемся. А пока пей, греши, но радостно. Грех тем и сладок, что удовольствия в нем великие. Без удовольствия глупцы грешат. Мы с тобой — люди умные. Как девка-то? Пришлась? — За столом им прислуживала Манефа и, заходя со стороны Пикана, то и дело касалась его. Пустое сонное лицо ее ожило, большие выпуклые глаза проснулись и зацвели синь-травою. Принарядилась Манефа, стала стройней и выше, походка сделалась плавной, движения округлыми. — Ишь как липнет к тебе, дьяволица!