— Убью я его! — вскричал Митя. В таком гневе бывал редко. — Под землей сыщу!

— Найти-то найдем, — задумчиво поскреб переносицу Барма. — Да как отнять?

— Отнимем. Лишь бы жива была.

Теперь им было не до осмотра. Даже на минуту не остановились подле барашков, присланных из Тобольска: один был с двумя головами, другой — с шестью ногами. Тут же качался в зыбке двуглавый младенец из Уфы.

«Опять Тобольск глаза мозолит!.. А как там родители наши?» — подумал Барма, краем глаза увидав надпись.

…Родители пили чай с шаньгами. Отец обиженно ворчал на детей, не подававших о себе вестей. Мать молча вздыхала.

— Не вздыхай, не вздыхай! — прикрикнул на жену Пикан. — Чую, свидимся скоро.

Говорил для утешения. Потаповна все равно не верила, однако не возражала.

Кирша с братьями миновали стойку, где раньше подавали угощение, подошли к воротам.

Еремка, вновь лба коснувшись, пропустил их без единого слова. Рога пока не выросли, но долго ли: бабу взял молодую, к тому же из гулящих.

— Вот и опохмелились, — проговорил Барма, оглядывая с насмешкой спутников. — Худо вам, а?

— Как можешь говорить такое, Тима! — Митя, махнув рукой, отвернулся от брата. — Маша неизвестно где, а ты… Э-эх!

— Что ж, плачь тогда. Плакать вы все горазды… — Барма жестко усмехнулся и беспощадно закончил: — Учат вас, учат, а все без толку. Так вам и надо, бар-раны!

20

Киршин дом заселили татары, должно быть шакировская родня. Увидав ямщика и братьев, скаля зубы и по-своему что-то балабоня, вышли к воротам с кинжалами.

— А вы не бойтесь, не бойтесь, — зорко оглядывая окна — не подаст ли Маша сигнала, — говорил Барма. — Мы пришли к вам по-доброму.

— И уходите с добром, — поигрывая кинжалом, сказал молодой, с разрубленной щекой татарин.

— Мы токо узнать… — начал Митя. — Про его сестру, — он указал на ямщика, затем ткнул себя в грудь, — про мою невесту.

— Здесь нет сестер, невест нет. Это наш дом, — настойчиво и теперь уж с угрозой повторял татарин. Молодцы в бешметах, окружившие его, надвинулись.

Ничего не добившись, братья отступили, увели с собой Киршу.

— Худо дело, соколики, — смеялся над бессилием своим Барма. — Да вы носы-то не вешайте, — тут же утешил. — Зайдем в кабак, помыслим. На голодное брюхо не думается.

Но троице нынче не везло. У одного кабака разгорелась потасовка, у другого поп-расстрига, загородив вход, звал всех в леса идти и сжигаться.

— Гори ты сам, — проворчал Барма, поежившись, — дед вспомнился, — и потащил спутников в третий кабак, неподалеку от Петропавловского собора. Хватив для сугрева водки (Барма — чаю), троица вывалилась на улицу, встревоженная громким боем колоколов. Не ко времени гудели. Люди, побросав дела, бежали к храмам: может, опять кто помер? А может, спаси и помилуй, война?..

Мчались, давя прохожих, возки сановных. Всех обгоняя, пролетел на бешеной тройке генерал-прокурор Ягужинский. Следом за ним, поспешая и тем не менее стараясь прийти не первым («Спросу меньше!»), трясся в своей коробушке Остерман. Опрокинув его, пролетел Меншиков, потом Долгорукие и, наконец, рыбешка помельче. А колокола вовсю рокотали, и никто, даже самые осведомленные, не могли понять, чего ради возник трезвон.

Еще недавно, устав от сорокадневного бдения, они пировали во дворце светлейшего. Под утро разъехались. Но лишь прикорнули — раздался этот заполошный, всех растревоживший звон.

Феофан Прокопович, взойдя на амвон, тряс за бороду полупьяного архидьякона. Тот невнятно мычал, разевая бородатую пасть. Нутряной бас сотрясал утробу.

— Не веда-аю, батюшка! Царица велела… — потеряв терпение от боли, дьякон грянул во всю мочь — ретивый грамотей Прокопович, что-то испуганно прошипев, отпрыгнул прочь. От рева дьяконова сладко и тревожно заныли хрустальные люстры, завыплясывали огненные языки на свечах. В рисованный купол упруго ударило басовитое эхо. Это был самый голосистый, когда-то любимый царем за голос дьякон. От утробного баса его в масленицу сдох на базаре медведь, плясавший под дуду скомороха. Дьякон был пьян зело, ударился в пляс с медведем, да как рявкнул — мишка осел на задние лапы и больше не встал. Пришлось слуге божьему разматывать свой кошель.

Меж тем, сообразив, что переполох случайный, в храм ступил Андрей Иванович Остерман. На всякий случай перекрестился, выхватив взглядом из толпы дюжего Меншикова.

— Пошто неуважение мне оказал? — пробравшись к нему, спросил, нарочито окая. Еще ночью, на пиру, вельможи, ненавидевшие друг друга, сцепились из-за какого-то пустяка. Данилыч, уступив в словесном поединке, отыгрался сейчас, перевернув его коробушку. Имел мысль нечаянно переехать барона, но кучер не рассчитал, и теперь светлейший крайне огорчался этой неудачей.

— За что я тебя, безбожника, уважать должен? — кротко отозвался Данилыч. Пальцы, однако, с хрустом сжались, словно тискали чье-то горло.

— Хотя б за то, что я, в отличие от герцога Ижорского, весьма искусно владею пером.

Меншиков был почти неграмотным, и всякое напоминание об этом выводило его из себя.

— Да я тебя… да знаешь ли ты, вестфальская рожа, что я в Сибирь тебя упеку? И упеку, бог свидетель, за то, что царевича безбожием заражаешь.

— А на площади тебя давно секли, как царь сек, бывало? — с усталой, особенно раздражавшей светлейшего улыбкой томно возразил барон. Многозначительно подняв искривленный подагрой палец, добавил: — За лихоимство твое.

Меншиков, оттолкнув увещевавших его более степенных и выдержанных вельмож, метнулся к барону, схватил его за грудки. И два сановника, как два записных пьяницы, сцепились в очередной драке. Быть бы Андрею Ивановичу битым, да в храм, улыбаясь, вплыла царица, тоже со следами ночной усталости на широком, полном лице.

— Как вам понравилась моя шютка? — спросила она.

Помятый Остерман, высвободившись из удушающих объятий светлейшего, поправил паричок и первым заулыбался.

— Бесподо-обно, бесподо-о… — запел он сладко, еще не зная, в чем была соль «шютки».

Не поняли и другие, но более сообразительный Меншиков вдруг спросил стоявшего с ним рядом Девиера, полицмейстера столицы:

— Число-то ноне какое?

— Первое, кажись.

— Ах вот что! — Теперь все поняли и все заулыбались. Лишь Прокопович, сраженный недостойным поведением царицы, недавно схоронившей супруга, угрюмо насупился. Но и он тотчас же скрыл свое недовольство.

— Первое апреля! Первое апреля! — покатилось по всему храму.

Дошло и до тех, кто стоял на улице.

— Ай да царица! — ахнул Барма. — Развесели-ила! Учись, Кирша! Выше голову! Вишь, все вокруг веселятся.

— Где ж веселятся? — оглядываясь на хмурых, глухо ворчавших горожан, возразил Митя. — Грустные все… Недавно царь помер.

— А тем, — Барма указал на церковь, из которой степенно выходили вельможи, — и смерть забава. Где вам понять, бесштанным! Верно, Зая?

— Тсс! — одернул его Митя, увидав царицу, которую вел под руку Меншиков. Пятеро гвардейцев расчищали им путь.

Приметив братьев, светлейший шепнул что-то высокому офицеру с повязкою на глазу. Тот оглянулся на Барму, кивнул и, усадив царицу в возок, стал пробиваться через толпу к братьям.

— Уноси ноги, Митрий! — Барма толкнул старшего брата в толпу, сам отходя в другую сторону. Но гвардейцы давно заприметили его, взяли в кольцо. Сюда же, увидев братьев, спешил Пинелли.

— Ищите Машу, — шепнул Барма ямщику. Офицер одноглазый уж схватил его за руку.

— Тима! — кричал итальянец. — Я здесь! Постой же!

— А я не спешу, — усмехнулся Барма. — Спешить не приходится.

— Пиканы? Братья? — спросил офицер.

— Братья, братья, — согласно закивал Пинелли. — Все люди — братья.

У гвардейцев было на этот счет свое особое мнение. Его и Барму тотчас крепко скрутили и бесцеремонно, отнюдь не по-братски, кинули в темный возок.

— Куда вы нас? — удивился Пинелли.