Изменить стиль страницы

— Ну, чего, очнулся?

А у меня и язык отнялся... Так это мне неохота с ними говорить... Думаю — хоть бы уехали скорее, не мешали мне. Потом слышу — схватили меня и давай мять... Как сквозь сон, слышу — разговаривают:

— Давай, Василий, разувай его, да снегом...

А я слушаю и злюсь. Что им надо? И сапожнишки у меня некорыстные... Разбойники, думаю. И будто опять заснул... Кажется мне, будто на печке лежу и катаюсь по кирпичам... Вдруг будто потолок треснул и мне на ноги обвалился. Так они у меня заныли! Открыл я глаза и заревел. Точно лесиной мне их придавило, ломит, а мужик один — ноги, другой — руки мне мнут. Один ругается:

— Черти-то занесли куда в экую непогодь.

Потом втащили меня в кошевку и повезли. Когда утихли у меня ноги и руки, один и говорит:

— Был бы тебе конец.

Тут только я сообразил, что замерзал, и не верю, что жив остался. Пощупал за пазухой письмо... А ноги мои, как кипятком кто обварил. Долго потом болели... Когда приехали в город, мужик, тот что в тулупе, говорит:

— В больницу надо тебя.

А я вылез и говорю:

— Спасибо... Теперь я пойду.

Они захохотали.

— Ну, и крепкий, чорт. Ну, валяй, коли сила есть.

Пошел я от них, как на ходулях. Нашел улицу и дом... Только захожу, а там какие-то господа... Вышла ко мне барыня, я подал ей письмо. Она посмотрела и говорит:

— Это от Саши? Хорошо.

Угостила она меня в ту пору, отогрела, честь честью... Чаем напоила, заночевал я у них, а на другой день запрягли лошадь и обратно — в курень. Три котомки повезли. Только не доехали мы до куреня-то. Кучер взял влево, заехал в ельник, зарыл котомки в снег и говорит:

— Ну, а теперь валяй в курень и скажи Александру, а вот это ему отдай.

И уехал.

Пришел я в курень. Александр Иваныч и говорит:

— А мы думали, что ты погибнешь.

Начал он меня с этих пор грамоте учить. Так это я все хорошо понимал, а он только похваливает меня:

— Молодец,— говорит,— учись. Я так же учился.

Я думаю, врет.

Сидим мы с ним одинова у костра... Он долго что-то думал, потом сказал:

— Ты, Сидор, думаешь, кто я?

Я говорю:

— Кто тебя знает? По-моему, на служащего похож.

— А вот,— говорит,— нет... Я тоже рабочий, такой же, как и ты. Только не куренщиком, а токарем на заводе работал, а вот Сережа, который со мной пришел, этот молодой. Это — студент. Мы, говорит, супротив теперешних законов идем. Хочешь, научу?..

И такие он штуки мне рассказывал в ту пору, что у меня волосы дыбом встали. Смелый был этот Саша.

Приехал к нам один раз исправник. Зашел в казарму. Охранники все в струнку вытянулись, а Саша лежит на нарах и остальные тоже. Я перепугался... Сердитый исправник, такой жирный, круглый.

— Что,— говорит,— вы не приветствуете своего начальства? Встать нужно.

А Саша приподнял голову и говорит:

— Не считаем нужным и начальства никакого не признаем, потому сами себе хозяева. Иди, откуда пришел.

Долго шумел исправник:

— В тюрьму,— говорит,— опять... в карцер...

— Подожди,— говорит Саша,— сам скоро сядешь. Разбудил тогда Саша во мне душу. Только недолго был он у нас, в курене. Хворал он, кашлял...

Оля, как зачарованная, слушала рассказ Сидора. Рот ее был полуоткрыт. Она мысленно шла за Сидором, так же зябла, слушала пение жаворонка, колокольцы тройки, ясно видела грустное лицо Александра Ивановича, слышала его тихое тревожное покашливание.

После минутного молчания Сидор продолжал, наклонив голову:

— Бывало, Александр Иваныч проснется ночью и тихо скажет своему товарищу:

— Сережа, дай-ка мне кусочек сахару.

Все время он сахаром лечился — кашель свой усмирял...

Потом по весне, только мы последнюю печь выжгли, корни уж отходить стали в земле, в бору глухарь начал токовать — Александр Иваныч слег. Раз позвал меня и говорит:

— Сидор, сходи в лес с ружьем, рябчиков мне охота.

Обрадовался я, что для него смогу сделать что-то приятное. Взял я ружье и пошел. И как на грех, не мог сразу рябчишек найти. Ухлопал все-таки парочку. Пришел обратно в курень, Сережа и говорит мне:

— Опоздал ты, Сидор,— а у самого на глазах крупные, крупные слезы... — Помер...— говорит, — наш Александр Иваныч...

Крепкий я парень был, слезы у меня только поленом было можно вышибить... А на этот раз не мог сдержаться... заревел.

Уходя в прошлое, Сидор забывал, что возле него сидит восьмилетняя девочка и рассказывал ей, как взрослому человеку. Олю это еще больше располагало к нему. Ей думалось, что Сидор все знает, о чем бы его ни спроси.

— А ты царя видал? — спрашивала она Сидора.

— Видал.

— А какой он?

— Такой же человек, как и мы, все едино... Одень его в наши ремки, такой же Сидька будет, как и я.

— И царь воюет?

— Ну, царь... Он в Петербурге живет. Сыт, пьян и нос в табаке... Больно-то ему нужно свою шкуру подставлять... Запоем он пьет. Некогда ему воевать.

— А он галоши носит?

— Ну, ясно в галошах ходит.

— А у тебя бывали галоши?

— Бывали, когда на золотом прииске работал.

— А монашки тоже галоши носят?

— Носят, что им не носить. Им бог посылает.

— А как?

— Как? Очень просто: какого-нибудь богатого купца подговорят, будь нашим крестным, а он и тово... Дарит, а они за него молятся. Ну, они и говорят, что галоши бог дал.

Иногда Сидор доставал колоду разбухших карт с обтрепанными углами, старательно возводил из них домик, а потом дул на него. Карточный домик падал.

— У Луконьки Беды сарай сдуло,— пояснял Сидор, намекая на худой, полусгнивший сараишко соседа.

Часто играли они в карты, в ерошки.

Сидор тасовал колоду, выкладывал по одной карте на стол и говорил:

— Семерка-ерошка.

И ерошил густые темные волосы Оли.

— Туз-пуз,— говорил он и указательным пальцем тыкал девочке в живот. Она билась в приступе смеха. А Сидор без улыбки продолжал:

— Десятка — в голову насадка,— и небольно ударял козонком ей по лбу.

— Краля — по щеке драла... Король — штаны порол.

Были случаи, что и Оля ерошила Сидора. Он покорно подставлял голову, подсказывал:

— Валет — звал на обед.

— А как?

— Тащи меня за ухо!

Оля подтягивала его ухо к карте.

Так они шумели до полуночи. Мать сонно ворчала:

— Ложитесь-ка спать. Будет вам, полуношники. Надоели... 

ГЛАВА V

Прошло около трех месяцев. Сидор усердно работал. Он купил себе новые штаны, кумачевую рубаху. Нарядилась и Оля. В новом цветистом платье она будто стала выше ростом. Ее худенькое большеглазое лицо пополнело, порозовело, а на подбородке образовалась красивая складочка. Сидор незаметно любовался ею. Он любил смотреть, когда Оля улыбалась, на ее щеках в это время появлялись радостные ямочки.

Она стала веселей, бойчей. И все, что делал Сидор, ей нравилось.

Пришла весна, и на этот раз теплая, ласковая. Сидор сидел на крылечке и кидал воробьям хлебные крошки. Воробьи доверчиво подскакивали к нему, хватали на лету крошки и, отлетев, расклевывали. Один воробей схватил большую крошку и, тяжело поднявшись, уронил ее на землю.

— Эх, сердешный, не осилил,— смеясь, говорил Сидор. Присутулившись веем телом, он точно помогал воробью утащить крошку.

— Ну, ну, тащи... Эх-ма... Сердце-то львиное, а сила-то воробьиная.

С улицы прибежала Оля.

— Садись рядышком со мной...— сказал Сидор ласково,— Я пичужек кормлю. Люблю воробушков. Веселый народ, говорливый. Только недоверчивый. Знают меня, а близко не подпускают. Как только услышат мой голос во дворе, откуда их и налетит. Согласный народ. Если мало их, так они слетают за товарищами — позовут. Дескать, айдате, харчи есть...

Сидор вдруг вскочил и, размахивая руками, закричал:

— Это что?! Нельзя драться. Ужо я вас, хулиганы... Вот, Оля, и среди воробьишек тоже разные характеры бывают. Одни такие миролюбивые, смирёные, а другие негодные. Вот тот воробьишка, такая задира, беда. Обязательно ладит воровски стащить, отнять у другого и драться.