Изменить стиль страницы

— Обыкновенно, правильно.

— То ты и доехал со своей правдой, как пес бездомный, где день, где ночь, где сутки прочь,— кричал Попка.

— Я... — Шалунов выпрямился. — Верно, я пес бездомный. Но каждой собаке цена есть, а тебе никакой. Ты просто — болячка на теле человеческом торчишь.

— Кузя!.. Не заговаривайся! — зловеще прохрипел Попка.

— Ну, ну, потише.

Ольга боязливо выглянула с печки и замерла в страхе.

Скривив злобно рот, Попка со всего размаха обезьяньей руки хлестнул Шалунова по лицу и прохрипел:

— Н-на...

Все смешалось. Стол опрокинулся. Со звоном покатилась посуда. Шалунов свалился на пол.

Сидор вцепился в Попку обеими руками и хрипло закричал:

— Бить!.. Да я... тебя!.. Собака!..

Они покатились на пол, сминая друг друга. Потом вывалились в сени. Мать визгливо кричала:

— Ради христа, перестаньте! Сидор... родимый мой!.. Степан! Перестаньте.

Кто-то дико завыл. Потом на минуту все смолкло. Хлопнули ворота. С улицы донесся голос Попки.

— А-а! Вы меня?!.

Рама окна вдруг треснула, со звоном посыпалось разбитое стекло и в избу влетел камень. Со двора вбежала Лукерья.

— О-о!.. Да что я буду делать теперь,— жалобно вскрикивала она.— Да стыд-то какой.

Она села на лавку и заплакала.

Вошел Сидор: Рубаха на нем была разорвана в клочки.

— Не вой,— сердито сказал он Лукерье,— заткни окно. Тебе он здорово засветил? — с участием обратился он к Шалунову. Емко бьет... Рука у него, как жгут... Ну, ладно... Пройдет все... То ли бывает...

— Идиот...— тихо проговорил Шалунов. Он сидел на лавке, свесив голову. Из носа крупными каплями текла кровь.

Он утерся окровавленным смятым платком и сказал грустно, тряхнув головой:

— Ну, наплевать... 

ГЛАВА IV

 Оля опять стала боязливо сторониться Сидора. Она с испугом смотрела на него, когда он возвращался домой. Но Сидор приходил трезвый, веселый, шутливый. От его внимания не ускользнула перемена в девочке, и он старался снова привлечь ее к себе.

Он полюбил, как родную дочь, эту молчаливую худенькую девочку с большими,пугливыми глазами. В последнее время она как будто стала приближаться к нему, но пьяная драка напугала ее.

Сидор украдкой посматривал на девочку. Раз он услышал, как она, укладывая в постель куклу, говорила-

— Ну, спи, не бойся, сегодня не будут драться. Дядя Сидор трезвый.

Сидор покраснел. Ему хотелось схватить Олю, прижать к себе и сказать, что этого больше не будет. Перед ним неожиданно всколыхнулось все его прошлое — бродячее одиночество, дни, потерянные в пьяном угаре. Захотелось жить для этой девочки, оберегать ее спокойствие.

Утром, перед уходом на работу, он подходил к ее постели. Возникало желание погладить ласково ее голову, убрать непослушную прядку густых темнорусых волос с ее лица, укутать, когда она зябко сжималась. Он заботливо одевал ее стеганым одеялом и уходил на работу с желанием жить, работать для нее. Как бы он был счастлив, если бы она хотя один раз назвала его тятей.

Лукерья с тревогой ожидала, что вот опять наступит день, когда Сидор придет домой пьяным, и с этого дня снова запьет на неделю. Но день этот не приходил. Она не знала, что Сидор сказал себе внушительно и строго:

— Довольно, хватит дурака валять.

Вечерами он сидел дома, трезвый, веселый, чинил стулья, подшивал валенки. В это время он напевал что-нибудь вполголоса или вспоминал прошлое.

— Я ведь тоже сиротой рос,— рассказывал он, пришивая подошву к валенку Оли.— Как ветер, ходил по земле. Куда, куда судьба меня не гоняла.

Оля, сидя на лавке, слушала его. Он изредка кидал на нее ласковый взгляд.

— Тянуло меня в молодости в лес, в горы. Глянулась работа в курене, либо на золотом прииске. Лес кругом, и тут тебе все... Бывало, как займется весна... Смотришь на землю, как она отдыхает, как в праздник наряжается. Пичужки и всякая тварь с тобой разговаривает. Лежишь вечерами у балагана... Слушаешь, как черный дрозд в ельнике посвистывает... А ты его подзадориваешь.

— Фью-ю, фьюю!..

Сидор искусно издавал густой бархатистый свист.

— Бывало вечером приумолкнут в лесу птицы,- а... ну-ка, думаю, я вас расшевелю, разбужу!.. Была у меня свистулька сделана. Как это, бывало, займусь насвистывать, они и поднимутся!.. Так это расшумятся, и потемки им нипочем... А утром лежишь... нежишься... В небо смотришь, а оно ласковое, тело и душу греет. Ровно весь ты тут, один... Никого тебе не надо и никого на свете нету, кроме тебя... Помню, пригнали к нам в курень арестантов... Один другого лучше ребята. Смотрю я на них. Они совсем не похожи на нашего брата-мужика. Очень мне приглянулся один из них — Александром Иванычем звали его. Высокий такой, прямой, волосы длинные, густые, черные... Все время он их пятерней назад забрасывал. А глаза у него!.. Отродясь я таких глаз не видывал... Так прямо в душу и заглядывают... Спросил я его: «За что, мол, это вас сюда пригнали на работы,— за убийство какое или кражу?» А он: «Не за убийство и не за кражу, мы, говорит, против краж». «Стало быть, спрашиваю, есть же причина?» «Никакой причины,— отвечает он,— бельмом на глазу у начальства мы сидим, потому — за правду стоим».

Вечером, бывало, соберутся после работы, да песню затянут... Слушаю я их. И кажется мне, что я не на земле, а куда-то лечу... И самому охота петь с ними... А песни ихние не такие, какие мы поем. Стройно пели, и в песнях этих много вольного духу — запрещенного было. Подростком я в ту пору был, ничего еще не знал, ничего не понимал. Вот один раз Александр Иваныч и говорит мне:

— Ты умный парнишка, а неграмотный... Так и не увидишь настоящей жизни.

А я отвечаю:

— Не пришлось поучиться, теперича вот так и живу... Да и в лесу.

А он говорит: 

— А ты учись.

Потом подумал и говорит:

— Давай я тебя учить буду, хочешь?

— Хочу,— говорю.

— Ладно.

Написал он один раз записку и говорит:

— Ты, Сидор, сходишь в город? Снесешь, вот эту писульку, вот туда-то?

— Ну как, говорю, не снесу...

Для него я был всей душой... Уж больно я его полюбил. А он и говорит:

— По пути и учебник принесешь для себя. Только смотри, чтобы эта записочка в верные руки попала, понимаешь?

Я смекнул. Ну, и пошел... Работали мы в ту пору от завода верстах в тридцати. Дело было зимой. Метель поднялась злющая... Он, было, меня не отпускал.

— Погоди,— говорит,— погода перестоится.

А я думаю, что мне эта погода?.. Пошел. Иду... А вьюга в лесу так ходуном и ходит, точно вся нечистая сила вздыбилась: ревет, мечет, гнет, ломает все. Снег метет из леса на дорогу целыми валами, как белые языки набрасывает поперек дороги. Ноги у меня озябли, и сам я продрог, а все-таки иду. Охота какая-то гонит меня. Ночь того и гляди вот прикроет. Думаю, доберусь я до какой-нибудь покосной избушки или стог сена найду... Заночую... А сам все это иду и иду. Отмахал верст пятнадцать. Смотрю... свечерело... А я так умаялся, что вот сейчас бы спать. Вот, ровно бы, сейчас рад до местечка. Глаза мои так и слипаются, а буран еще больше обозлился, носится по лесу, как угорелый, так и хлещет, так и свищет. Ищу избушку, али стог сена, а их, как назло, нет и нет. Зашел я в такую рамень — ни взад, ни вперед. Ну, думаю, пропал: и письма не принесу, и обратно идти смысла уже нет. Думаю, сяду я да отдохну. Только уселся под елку, жмусь к корневищу и так это мне тепло стало!.. Как на печи, а в ушах музыка, где-то будто возле, недалеко... Александр Иваныч будто поет. Слушаю... А к нему будто много голосов подпевается... всяких, больших и маленьких. И вот носятся они надо мной, летают... » Александр Иваныч будто к самым моим глазам придвинулся и смотрит на меня... Вижу я его, как наяву. Лицо темное, нос прямой, глаза такие большие, синие, печальные, и лоб высокий, здоровенный лбище. Закинул он будто пятерней свои волосы назад и шепчет мне: «Когда придешь в город, поверни направо... А потом и стучись в большой двухэтажный дом... Иди прямо вверх...» И вдруг это как-то все смешалось, перепрокинулось, и я будто полетел куда-то... Потом... Кажется мне, что будто лето. Солнце светит ласково, а кругом поля. Куда ни глянешь, кругом простор. Слышу звенит жаворонок. То над самым ухом, то где-то далеко!.. Далеко!.. Звонко!.. Звонко!.. Переливается. Силюсь подняться... А ноги у меня не идут, как.отнялись и ноги и руки. Открыл я глаза, смотрю, а на дороге пара лошадей стоит. Пар от них идет, а около меня мужики. Один в тулупе с хлыстиком наклонился и спрашивает: