Изменить стиль страницы

За телегой шел поп в камилавке, в черном бархатном облачении, вышитом тусклыми медными крестиками. В руках его позвякивало потухшее кадило. Он заученно пел сиплым тенорком:

Свя-а-тый бо-оже,
Свя-а-ты-ый кре-епкий...

За попом торопливо двигались черные старушки, мужчины с обнаженными головами. Среди них шел Стафей Ермилыч. Он сгорбился, неуверенно переставлял ноги, словно разучился ходить по земле этот человек, который так легко и искусно плясал когда-то на вечеринке.

— Кого это хоронят?..— спросила Ольга проходящую мимо женщину.

— Сазонов Стафей Ермилыч свою старушку хоронит.

В памяти Ольги встала жена Стафея Ермилыча, старушка с добрым лицом и светлыми живыми глазами. Вспомнилось, как вышла она в круг на вечеринке Гальцова и, с улыбкой смотря на своего пляшущего старика, пропела:

И вот этак, и вот так,
Потрясись, старый дурак.
***

Мысль об Афоне не покидала Ольгу. Она раскаивалась, что так холодно отнеслась к подруге. Надо было что-то теплое сказать на прощание, ободрить ее.

«Впрочем, кто же тут виноват»,— думала Ольга,— «сама виновата».

Но другой, далекий голос подсказывал ей: «Жизнь».

Затосковало сердце. Казалось, что и ее, Ольгу, где-то подстерегает жуткая случайность и что эта жизнь и ее придавит грязной подошвой.

ГЛАВА VIII

Осенним утром Ольга ушла на работу, но скоро возвратилась. Мать удивленно спросила:

— Ты что это воротилась, разве сегодня не работаете?

— Не работаем,— коротко сказала Ольга. Она разделась, подошла к столу и выложила на стол две трехрублевки и несколько медяков.

— Это что за деньги?..

— Расчет...

— Да ты что не говоришь толком-то,— рассердилась Лукерья.

— Я тебе толком сказала, что отработалась — рассчитали.

— Почему?.. Нагрубила кому-нибудь?..

— Никому не грубила. Делать стало нечего — работы нет.

— Куда девалась?

— Встает завод... Прокатные цехи встали, домну одну, говорят, выдули — одна работает. Руды, говорят, нет... мужикам и тем нечего делать, а нам подавно.

— Довоевались!.. Что же это, матка-свет?! — воскликнула Лукерья и растерянно всплеснула руками.— Беда-то какая, а? Да как же теперь быть?..

Ольга молча отрезала ломоть хлеба, круто его насолила и села на рундук.

— Сказала бы, что есть хочешь, я самовар поставлю сейчас,— проворчала Лукерья и ушла в кухню за перегородку.

— Вот беда-то!..— говорила она, гремя самоваром.— К зиме., легко сказать — без работы... Как жить?!

— Как жили, так и будем жить.. Может быть, с голоду не подохнем.

Ольга внешне была спокойна, но внутри ее кипело. В ушах все еще звучали слова старика-десятника:

— Околачиваетесь в заводе... Дурак какой-то вас допустил до работы. У других отбиваете кусок хлеба. А тебе, Ермолаева, так совсем стыдно — не к лицу. Такая молодая да красивая девка и торчишь в заводе, репутацию свою роняешь. Тебе-то вся статья дома сидеть, мармелад есть да с мужиком спать. Другая бы на твоем месте давно барыней была бы, а ты изображаешь из себя какую-то шипижицу колючую — недотрогу.

Ольга невольно подумала об Афоне: «Вот барыня, хоть куда»!

Вспомнился молодой парень, который вместе с ней получал расчет в конторе. Он был беззаботно весел. Сбил свой картуз на самый затылок, улыбаясь, говорил своему товарищу:

— Теперь я — вольный казак. Сегодня здесь, а завтра чорт знает где.

— Куда думаешь?..— спрашивал его собеседник.

— У-у!.. На другой завод поеду. Не пропаду. Что мне теперь? Работать научился...

«А я куда поеду? — подумала Ольга.— Почему-то ему можно ехать, а мне нельзя...» — Она пожалела, что родилась девушкой.

После чая Ольга оделась и вышла из дома, но куда, она сама не знала.

Она прошла свою улицу и подошла к мосту, перекинутому через неширокую реку. За рекой, на бугре, из соснового бора выставлялся центральный купол монастырской церкви. Монотонно, тягуче разносился колокольный звон. По небу вплоть до горизонта толпились облака, и небо казалось серым, плоским, как потолок. Временами в голубых просветах появлялось солнце, но оно уже не грело. Ольга остановилась на мосту и стала бесцельно смотреть вдаль, где река сливалась с широким стальным полотнищем заводского пруда. Кто-то осторожно тронул ее за руку. Она испуганно оглянулась. Перед ней стоял Стафей Ермилыч.

— Здравствуй, мое золотко. Узнала?

— Ну как не узнала?

— Стоишь, глядишь?..

— Да...

— А я с могильничка иду... Старушку свою ходил проведать. Схоронил ведь я старушку-то свою.

— Слышала я, Стафей Ермилыч, и видела даже, как ты провожал ее.

— Да...— у Стафея Ермилыча дрогнули морщинки на лице.— Скоро и я туда отправлюсь,— он достал из кармана большой красный платок и вытер слезы.— Посидел я у нее на могилке, ничего не говорит. Знает ли, не знает ли, что я пришел к ней, никому неведомо.

Ольга пошла проводить старика. Ей было все равно, куда сейчас идти. Домой не хотелось. Там тяжелая тишина, вздохи матери, хотелось куда-то сунуть себя, чтобы на минуту забыться. Стафей Ермилыч шел, громко постукивая суковатой палкой.

— Дружно мы с ней век свой прожили...— тихо рассказывал он. — Без сучка, без задоринки жизнь прошла. Как на беговых саночках проехали. Не успели оглянуться, как старость подкатила... А тут и...— Ермилыч будто споткнулся на этом, смолк.

Ольга не знала, что сказать.

Она думала: сколько она видела людей за свою, хотя еще короткую, жизнь. Многих она не запомнила. Они как-то незаметно прошли мимо, сторонкой, как ночью. Но те, что крепко врезались в памяти, все они обижены. Всех жизнь ломает, мнет. Если не смолоду, то под старость наступают для них черные дни.

— Скучно стало. Полдома унесла,— продолжал Стафей Ермилыч.— Нет хозяйского глаза дома. Говорят, что без бабы, как без поганого ведра. Паршивая пословица и, наверно, паршивый человек ее придумал. Не так я понимаю. Женщина в семье — все!.. И радость, и сытость, и чистота. Нет в доме хозяйки, нет жизни настоящей, и пахнет нежилым. Не так ли, мое золотко?

— Не знаю, Стафей Ермилыч.

— Так!.. Я человек старый, видал всякие виды... Вот мы сейчас с Николаем, с сыном, живем, как золоторотцы. Ни обмыть, ни приласкать нас некому... Ведь ласка не только в том, чтобы человека приголубить. Ласка в том, если человек заботу проявит к человеку. Эта ласка дороже, ее не купишь. Когда эту ласку слышишь на себе, и жить охота, и работа в руках спорится, и жизнь, как птица, летит.

Стафей Ермилыч помолчал, потом, ласково взглянув на Ольгу, заговорил:

— Полюбил я тебя, мое золотко. С тех пор тебя полюбил, как ты меня, помнишь, на вечорке у Гришутки Гальцова поцеловала. До гробовой доски я не забуду это, мое золотко. Ты в ту пору мне такое будто подарила, которое на дне моря не найдешь, ни за какие деньги не купишь. Я пришел в ту пору домой и говорю своей старухе: «Вот бы нашему Кольке этакую бабочку. Не жизнь, а просто было бы не знай что... Я бы спокойно глаза свои закрыл тогда. Знал бы, что у сына у моего крепкая правая рука...» Ну, что ты мне на это скажешь, мое золотко?.. А?..

Ольга, потупившись, молчала.

— Не смогу вам, Стафей Ермилыч, сказать ничего.

— Не можешь?.. Несмышленыш ты еще, мое золотко. Ну, так прощевай-ка, прости меня старика, что я наболтал тебе тут, может быть, и лишнего.

Стафей Ермилыч тряхнул руку Ольги и зашагал, постукивая палкой.

Дней через пять Лукерья сказала Ольге:

— Слушай-ка, доченька, достань-ка кубовое платье, погладь его, сегодня вечером оденешь.

Ольга удивленно посмотрела на мать.

— Для чего это, мама?

— Под вечер Сазоновы придут... Чего смотришь? Что, вечно в девках сидеть будешь?.. Ничего... Парень-то вон какой хороший, ремесленный. Помощником машиниста работает. Если такого жениха упустишь, потом близко будет локоть, да не укусишь. Самовар вычистить надо, а в избе-то подобрать как следует.—Лукерья говорила уверенно, будто получила полное согласие дочери.— Я на базар пойду, закусочки какой-нибудь куплю, винца бы надо, да где его возьмешь. Не стали торговать вином-то. Что за смотрины без вина, а что поделаешь?