Изменить стиль страницы

— Я считаю, что товарищу Леруа…

Анри вздрогнул. Говорит по-прежнему Феликс. Иной раз даже на собраниях Анри вдруг задумается и потеряет нить беседы или выступления. Леруа? Кого Феликс имел в виду — Анри или Эдгара?

— …Товарищу Леруа следует выступить у ворот нашего завода. Я считаю (Феликс не может обойтись без своего «я», на каждом шагу у него «я» да «я»)… я считаю, что давно пора было это сделать. А то нехорошо получается: рабочие никогда не видят ни секретаря секции, ни товарищей из федерации. Они знают только профсоюзных работников. При Жильбере этот недостаток тоже был. Наши рабочие не знали Жильбера. А ведь есть задачи, которые профсоюзы не могут поставить так, как это сделает партия. Ничто не может заменить партию. Тут Брассар говорил насчет парохода с оружием. Мы тоже близко от порта. Почти так же близко, Брассар, как и вы на верфи. Так вот, пускай партия разъяснит рабочим этот вопрос. С Индокитаем у нас все было в порядке. Наш завод всегда был, можно сказать, опорой докеров. А если к нам придет секретарь секции, дело лучше пойдет, чем когда говорим мы, — особенно, когда говорят профсоюзные работники…

— Решено, — сказал Анри, вынимая записную книжку. — Давай сразу же назначим день и час.

— Погоди, — замялся Феликс. — Надо бы посоветоваться с Эдгаром. Я не знаю… я ведь сам от себя сказал.

— Ну вот, пошел канителить. Пошевеливайтесь, товарищи, — сказал Брассар, застегивая кожаную куртку и хлопая себя по коленям. — А то замерзнем тут.

Брассар уже выступил и поэтому торопится! А собрание только еще начинается.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

В поздний час

Кончилось собрание, и они вышли на улицу, окоченевшие, одеревенелые, с негнущимися коленями. Все кругом бело. Под ногами поскрипывает снег.

— Как в России, — сказал Фернан Клерк. — Наверно, там не очень удобно ездить зимой на велосипеде.

— У советских товарищей горячее сердце, — пошутил Феликс, — у каждого индивидуальное центральное отопление!

— Зайдем к Верди, пропустим по рюмочке, — предложил Брассар. — Не мешает согреться.

— Зайдем.

Верди — коммунист, содержит маленькую гостиницу как раз напротив помещения секции. Из широкого окна на снег падает яркое пятно света.

— А я прощусь с вами, — сказал Анри, — домой спешу.

По правде сказать, неплохо бы выпить рюмку коньяку, согреться, но Анри уж не помнит, когда был в каком-нибудь кабачке. Разве только в задней комнате — если там проводилось собрание. А кроме того, в кармане нет ни гроша. У товарищей другое дело — они работают…

— Слушай, если откажешься, обидишь меня! — сказал Клерк. — Я угощаю.

Верди стоит за стойкой и перетирает рюмки — внушительный строй рюмок.

— Не часто вы ко мне заглядываете, — говорит он.

* * *

— Что такое? Сегодня всем обязательно надо поговорить со мной лично, — шутит Анри, спускаясь по ступенькам в кухню. — Сперва Артюр Гарсон, а теперь ты, Верди.

Верди спускается вслед за ним и закрывает за собой дверь.

— Да, брат, надо с тобой посоветоваться, — говорит Верди, суетясь вокруг Анри, когда тот уселся за стол. — Хочешь еще рюмочку? Есть у меня бутылка… Заветная. Отменный коньяк. Для себя берегу. — А сам уже открыл буфет и, достав оттуда две рюмки и бутылку коньяку, очень ловко, как заправский кабатчик, держит все это в одной руке, пропустив ножки рюмок между пальцами. По всему видно: оттягивает разговор, не знает, как начать. Когда наливает коньяк, рука у него слегка дрожит… Потом садится и рывком ставит на стол бутылку, как будто решил отказаться от точки опоры.

— Анри, дальше так не может продолжаться…

Анри не хочется разыгрывать притворное удивление, спрашивать: «Ренэ, что с тобой? Чем ты расстроен?» Он уже слышал разговоры.

— Ты же знаешь, я тут ни при чем, — продолжает Верди, не дожидаясь вопросов. — Они реквизировали комнаты почти во всех гостиницах, где — одну, где — две. И у меня тоже. Но ведь я коммунист, и это всем известно. Неладно получается. Люди видят: в гостинице у Верди американцы торчат. Понимаешь, я как будто из выгоды пустил их. И люди-то как говорят? Они ведь не говорят: «Посмотрите-ка на Верди»… Они говорят: «Посмотрите на коммунистическую партию — вот у них как! На словах одно, а на деле другое». Мне даже вот что передавали: кто-то сказал: «Верди теперь ученый стал — помнит, как в прошлую войну в концлагере сидел. Теперь он перекинулся к оккупантам». Каково мне это слышать? А товарищи… Правда, я их вижу все реже и реже. Взять хотя бы к примеру Жожо, сына Жоржа Дюпюи. На днях он что мне сказал? Возможно, он выпивши был — ему немного нужно, от одного винного духа валится с ног… Но все-таки… Пришли янки, которых у меня поселили, и по своему обычаю, прежде чем подняться к себе в номер, подошли к стойке. Они вздумали угостить Жожо и двух товарищей, которые были с ним, сигаретами. Все трое, понятно, отказались. А янки, конечно, не понимают ни слова по-французски. Они вытаращили глаза и стали пятиться, как будто увидели самого чорта. Тут младший Дюпюи и сказал мне: «Больше я к тебе ни за что не приду, пока у тебя торчат эти молодчики!» — и хлопнул дверью. Даже позабыл заплатить за вино. Дело не в деньгах. А вот каково все это мне — я ведь в партии с самого начала. Да еще так было: Жильбер, до того как он заболел, вызвал меня в секцию. «Вот что, — говорит, — товарищ Верди. В связи с этим возникает вопрос… Не знаю еще, как его надо разрешить, но вопрос возникает». Тут он, по-моему переборщил. Во-первых, прислал официальный вызов. Как будто не мог он попросту зайти сюда и спокойно, по-товарищески поговорить… Зачем ему понадобилось припереть меня к стенке? Ну ладно, я все понимаю. Я понимаю товарищей. Но что же мне делать?

Вопрос этот — скорее горестное восклицание, но все же Верди ждет ответа. Анри молчит, и тогда Верди сухо добавляет:

— Продам свою лавочку!

Анри встрепенулся, как будто протестуя, и тут же спохватывается, но слишком поздно — Верди немедленно спрашивает:

— Что?.. Ты думаешь, можно и не продавать?

Анри пожимает плечами и, желая поправить свою ошибку, говорит:

— Трудно тут советовать, Ренэ. Это твое личное дело.

Самая настоящая увертка. Анри в душе сознается в этом и, стараясь извинить себя, думает: «Я устал, замерз, час поздний…» Видно, что он смущен. Верди впился в него взглядом и ждет. Так на суде ждут приговора.

Как Анри ни стыдно, но в этом случае ему, пожалуй, еще труднее, чем с железнодорожниками. Право, он совсем уж не знает, как Ренэ следует поступить. А раз не знаешь, то и советовать не смеешь.

— Ты сам должен решить, Ренэ, — добавляет он, чтобы сгладить неловкость.

Но Анри знает, что весь вечер его будет мучить совесть и он будет корить себя: вот ты и не сумел ответить человеку, слишком мало знаешь и не можешь разрешить все сомнения людей. И снова голова пойдет кругом, сердце защемит. Какую же он несет ответственность перед тысячами людей, если перед одним человеком она уже так велика!

* * *

Анри выходит от Артюра, неся утку и картошку. На заснеженной улице холодно, ни души. Отворила ему дверь жена Артюра, как она и обещала. Констанс вышла в ночной рубашке, не смущаясь, и только сказала: «Не обращай внимания…» Впрочем, рубашка на ней была такая, что не могла вызвать никаких игривых мыслей — с воротом, с рукавами. А на ногах у Констанс были коричневые шерстяные чулки, и коричневые ступни забавно выглядывали из-под белой рубашки. Неужели она спит в чулках? Вот мерзлячка! Она ведь и постель согревает накаленным кирпичом. Картошка была насыпана в сумку, а сумка лежала на круглом столе в столовой, где все сверкало чистотой, все было так аккуратно расставлено и прибрано, словно в музее. В буфете выстроены в ряд рюмки, вазочки, на стенах — фотографии под стеклом, и к ним еще добавлены фотографии, засунутые за стекло или сбоку, за рамку. На подставке — чучело большого фазана, рядом — швейная машина в натертом до блеска футляре, как будто приготовлена для выставки… Всё так старательно расставлено по своим местам что и сомнений быть не может: в этой столовой едят, дай бог, один раз в год…