Изменить стиль страницы

Первым показать свое мастерство вызвался капитан Эсташ Лансияк. Перед ним на стол положили мушкеты, саблю и меч. Лансияк брал оружие и по очереди демонстрировал свое умение. Сабля в его руках сверкала как молния, со свистом рассекая воздух. Солдатским мечом француз показал, как надо обороняться и нападать на врага, а уж когда взял в руки мушкет, то соломенному чучелу, исполнявшему роль противника, досталось больше всего: пули попадали и в сердце, и в голову. Следом вышел перед строем другой капитан — Жан Моран. Поклонился Государю и сказал:

— Разрешите, Ваше Величество, показать вам другое искусство — фехтование. — И он вытащил шпагу, сделал боевую стойку.

Лансияк тоже вооружился этим тонким длинным диковинным предметом, пошел на Морана. Несколько минут они махали шпагами перед носом друг друга, наскакивая, как драчливые петухи.

— Эй вы, ребятушки, не проткните животы своими пиками! — не удержался, крикнул Алексей Михайлович.

Шпаги со звоном скрестились в последний раз, кавалеры разошлись в разные стороны, почтительно поклонившись царю и при этом помахав перед собой шляпами, украшенными перьями.

Алексей Михайлович развеселился от такого представления и, когда вышел следующий участник, назвавшийся Полем Морэ, он спросил его:

— А званьем ты кто?

— Вот послужу Вашему Величеству, денег заработаю, тогда… — смущаясь, стал объяснять молодой человек.

— Ладно, ладно… Не в чинах дело… Покажи-ка лучше свое уменье.

Но в его искусстве владеть оружием царь ничего нового не узрел, а поэтому, обозвав Морэ «верхоглядом», велел отправляться восвояси.

Четвертый француз подошел к помосту, где лежало приготовленное к показу оружие, взял сначала саблю, потом мушкет, повертел в руках, положил, поднял с усилием тяжелый меч, потрогал пальцами его сверкающие края и объявил:

— Плохо наточен. Не годится.

Когда толмач перевел эти слова царю, Милославский, стоявший за его спиной, сорвался с места и закричал на чужеземца:

— Много ты понимаешь, дурень! Им же не капусту рубить! Да и не в бою ты сейчас, а на смотре. Вот и показывай, что умеешь!

Француз поднял обеими руками меч и, размахивая им, стал бегать по площади, выкрикивая какие-то нечленораздельные звуки. Стрельцы испуганно шарахались от него, нарушив строй. Наконец — хр-рр! — меч вонзился в дубовую колоду, на которой было прибито чучело.

Затем француз подбежал к столу, схватил мушкет и разрядил его в воздух, продолжая что-то ликующе кричать. Когда выстрел отзвучал и француз умолк, все услышали мягкий шлепок о землю. Это упал петух-украшение с конька крыши Посольского приказа, сбитый мушкетной пулей.

На лице Алексея Михайловича не дрогнул ни один мускул, хотя петух упал перед самым крыльцом. Он только, обернувшись, вопросительно поглядел на Милославского. Лицо Ивана Даниловича покрыла мертвенная бледность. И тогда Государь позвал Стрешнева:

— Узнай-ка, Матвей Иванович, кем этот французишка у себя в Париже был.

Матвей Иванович, взмахом руки подозвавший притихшего вояку, грозно задал вопрос царя. Толмач, переведя, сообщил ответ:

— Цирюльником, Государь!

— Так какого же черта ты в Москву его притащил? — рассердился Алексей Михайлович на тестя, который из бледного превратился в багрового: кровь вернулась к щекам. Язык его от волнения заплетался:

— Х-хотел т-тебе п-послуж-жить!

— Он или ты? Теперь награды от меня ждете. Ну ладно, дождетесь! Я подумаю, чего с твоим «подарком» делать… А пока, Матвей Иванович, покажи-ка нашим заморским воякам своих молодцов.

Стрешнев приказал выйти из строя молодому стрельцу. Это был Тикшай Инжеватов. Высокий, статный, в стрелецком кафтане, яловых красных сапогах и заломленной лихо шапке, парень смотрелся настоящим богатырем. Он так искусно обращался с оружием, что Алексей Михайлович только языком цокал от удовольствия.

— Вот, Илья Данилович, каков молодец, любуйся! Не то, что твои французишки худосочные…

— Что ж теперь с ними делать, Государь? Прогнать? — робко спросил Милославский.

— Как же — прогнать? Деньги такие потратил, чтоб привезти их… Пусть служат. И этот петушиный боец тоже. Стрельцов пусть стрижет. Всё польза. — Алексей Михайлович тяжело вздохнул. Он думал в этот момент о деньгах. Не хватает их в казне, очень не хватает… А на войну сколько ефимков надо!.. Все только в рот смотрят и денег ждут — и князья, и бояре, и воеводы.

Стрешнев продолжал командовать смотром. Стрельцы дружно маршировали по площади, гладко утоптав весь снег. После того, как Алексей Михайлович отправился в царский дворец, Милославский вздохнул свободно: гроза миновала. Он плотно пообедал в кругу домашних, поспал часок и, повеселевший, отправился в Стрелецкий приказ. А там — дым коромыслом: в нижнем этаже, в зале приемов, толпились стрельцы. Увидев боярина, расступились, пропуская его вперед. В центре большой и светлой комнаты на маленькой скамеечке сидел побритый наголо стрелец, по шею закутанный в кусок полотна. Только усы у него торчали, как у таракана, — в разные стороны. Над ним и трудился горе-вояка, цирюльник из Парижа. Он прыгал около скамеечки как кузнечик на полусогнутых тощих ножках, обтянутых белыми панталонами. В проворных руках его мелькали ножницы и костяной гребень. На полу лежал ковер из стриженых волос. Только сейчас, приглядевшись, Илья Данилович заметил, что многие стрельцы пострижены и побриты, усы лихо закручены, от чего лица их словно помолодели и посвежели.

Радостно стало на душе у Милославского — гора с плеч свалилась. Пусть он солдата не привез, зато парикмахера Москва заимела невиданного. Он и другим свое искусство передаст. Вот уж, видать, специалист так специалист…

Встретив Стрешнева в коридоре, сказал ему:

— Гляди, Матвей Иванович, пуще собственного глаза береги этого цирюльника! Да жалованье ему положи хорошее.

* * *

Русь, Россия-матушка! Велики ее просторы, богаты леса и реки, многолюдны города и веси, длинны дороги, ведущие к самому ее сердцу — к Москве. День-деньской через Покровские, Никитские, Арбатские ворота въезжали в столицу возы с добром. А потом по сотням ее улиц и улочек рассеивались бесследно: что-то оседало в погребах боярских хором или в княжеских теремах, что-то пополняло московские базары или необъятные подвалы церквей и монастырей. В Кремль больше верховых прибывало — гонцов и послов со всех сторон света. Все дороги заканчивались именно здесь, за крепостными стенами из красного кирпича. Каждого прибывшего здесь ожидал суд царский: одних наградят, других воли лишат… Немилость царская темнее осенней ночи, не всегда светлым рассветом кончается.

Веселее всего на московских базарах. Там кого только и чего только не увидишь! И греки торгуют, и крымские татары, и жители Севера — поморы. Немцы — пивом, новгородские мастерицы — кружевами, хорезмские купцы — халвою да изюмом. А вот рязанские крестьяне семечками щелкают да покрикивают наперебой:

— Шерсть битая! Шерсть чесаная!

А рядом пензяки сурской стерлядью торгуют, зазывая покупателей разными шутками-прибаутками.

Богата Москва и мастеровым людом. Прямо посреди базара подковы гнут, серьги и кольца мастерят, бусы нанизывают. Подходи, народ, если деньги имеются!..

Однако на шумном базаре не только богатство и изобилие, но и крайнюю нужду увидишь. Здесь целыми днями в поисках хлебного куска толкутся нищие, калеки и юродивые. У ворот уже они встречают входящих, хватают за полу кафтана и клянчат:

— Подай копеечку, мил человек!

— Христа ради, помоги малютке!..

В каждом углу сидят или лежат слепые, увечные, в лохмотьях и парше, ловят, как собаки, брошеный кусок, изводят душу жалобными причитаниями, благодарят и проклинают именем Христа. А что им, горемыкам, остается? Сами они уже ничто и никто, выкинуты из жизни и изменить это положение вещей уже не могут.

Те, кто способен ещё на протест против притеснений хозяина-барина, против царской немилости и божьей несправедливости, бегут подальше от Москвы с ее базарами и тайными приказами, от царя с его стрельцами, от боярских кнутов и церковных поборов. Благо, Россия богата лесами густыми, есть где спрятаться, срубить дом, начать жизнь на новом месте. Уход стал исконно русской традицией.