Тихо и по складам:
– Она была похожа на бегемота, поднявшегося на задние лапы.
Затем подробнее:
– Глаза – щелки, нос – башмак, щеки – подушки. Ноги – вот такие, руки – вот этакие.
Когда-то мне Анна Андреевна говорила, что у Любови Дмитриевны была широкая спина. Я напомнила ей об этом.
Ответ был мгновенный:
– Две спины, – сказала она.
Маргарита Иосифовна (как и я когда-то!) спросила, почему же в таком случае все считали Любовь Дмитриевну красивой?
– Да, да, все – Белый, Чулков, Сережа Соловьев, который сам был красавец. Сережа писал: «Любовь Дмитриевна одна умеет носить платье». Наверное, они все видели ее сквозь дивные стихи Блока, где она и Прекрасная Дама, и София, Премудрость Божия… Некрасивость Любови Дмитриевны заставила меня задуматься о красоте другой дамы: Наталии Николаевны Пушкиной. Была ли она красива? Ее тоже видели сквозь стихи: Психея и пр. Но ведь так ее видели при его жизни. Когда она вернулась в свет, ей было всего тридцать два года – расцвет для женщины! – но почему-то уж нигде ни звука о ее красоте. В письмах рассказывают о ней и то, и сё, но о красоте ни слова.
Мы вернулись в маленькую комнату. Анна Андреевна прилегла снова.
– Был у меня на днях один посетитель – голландец, – рассказала она. – Мы все видывали западных знатоков России, русской истории, русской литературы и пр. А тут я увидела рядового западного человека. Он пришел ко мне потому, что все московские достопримечательности уже осмотрел и ему сказали, что есть такая старуха, которая в десятые годы писала стихи о Боге. Вот он и пришел… Не знает ровно ничего ни о чем и ни о ком. Про Гумилева никогда не слыхивал.
Я спросила, не думает ли она, что «рядовой советский человек» тоже ничего не знает о поэзии стран Запада? Ведь это люди ее поколения и ее круга знали по четыре-пять иностранных языка, ездили за границу, учились в Марбурге или в Париже, – а теперь?
– И теперь, уверяю вас, интеллигентные русские лучше знают западную литературу – ну хоть не в подлинниках, хоть в переводах. Хоть одну из западных литератур. А этот – ничего, никого, даже Гумилева не знал.
Потом:
– Не забывайте, что западничество – во всех смыслах – очень русская черта.
Потом опять о Гумилеве:
– Сейчас на Западе много обо мне пишут. И всюду я читаю: «вышла замуж за основателя акмеизма». Точно это было условием свадебного контракта! А я вышла замуж за молодого начинающего поэта-символиста. Когда он увидел нашу работу – мою и Мандельштама – он начал подводить под нее теоретическую базу и родился акмеизм. Вот как было[139].
Скоро она едет в Ленинград, а в конце мая в Комарово.
21 апреля 64 У меня грипп. Анна Андреевна по телефону справлялась о здоровье.
Потом:
– Я вынуждена буду уехать в Ленинград еще раньше, чем предполагала: хворает Ира. Я подумала: с кем бы мне более всех хотелось увидеться в этом городе напоследок? Поняла: с вами. А вы заболели. Нехорошо.
Потом:
– Мой вечер в Музее Маяковского все-таки состоится. Меня спросили: кто для вас предпочтительнее в качестве открывающего? Шкловский или Андроников? Я ответила: не хочу ни того, ни другого. «А кого же?» Я ответила: «Карандаша»[140].
22 апреля 64 Температура у меня почти нормальная. Я отправилась к Анне Андреевне с утра. Не знаю, когда она переехала на Ордынку, но сейчас она там.
Я застала ее в столовой. Сидит на своем обычном месте в углу дивана за большим обеденным столом и вставляет французские слова в машинописные экземпляры воспоминаний о Модильяни.
Я преподнесла ей Леопарди. Случайно он попал ко мне в руки. В подлиннике – по-итальянски. Издание необычайно изящное. Ахматова по-итальянски понимает, а я ни звука. О Леопарди мне известно только то, что пишет о нем Герцен: он будто бы напоминает Лермонтова127.
Анна Андреевна поблагодарила равнодушно. «Вряд ли кто-нибудь на этой планете может напоминать Лермонтова», – сказала она.
Ардов восхитился переплетом, бумагой, и тут же с большим проворством приклеил непрочно вклеенный портрет.
Окончив вписывать французские слова, Анна Андреевна повела меня в «комнату мальчиков», в «детскую».
Сегодня она больная, раздраженная. Наверное, из-за телефона. Каждую минуту входила домработница – звонит такой-то или такая-то: Банников; Наташа Горбаневская; Аманда (не то англичанка, не то американка, пишущая книгу об Ахматовой). Каждый спрашивает, когда можно придти.
Что ж, ничего удивительного. Ждановская петля разжалась, а год юбилейный[141]. Стихи с начала года печатаются в журналах и газетах. Да ведь и всегда к Анне Андреевне люди шли потоком. «Ахматовкой» называл Пастернак это изобилие посетителей. Сейчас – прилив.
Ирине, к счастью, лучше, и Анна Андреевна еще побудет с нами в Москве.
Она – сразу о Бродском.
Я пересказала ей одну забавную городскую сплетню:
Пьянка у Расула Гамзатова. Встречаются Твардовский и Прокофьев. Оба уже пьяные. Твардовский кричит через стол Прокофьеву:
– Ты негодяй! Ты погубил молодого поэта!
– Ну и что ж! Ну и правда! Это я сказал Руденко, что Бродского необходимо арестовать!
– Тебе не стыдно? Да как же ты ночами спишь после этого?
– Вот так и сплю. А ты в это дело не лезь! Оно грязное!
– А я непременно вмешаюсь!
– А кто тебе о нем наговорил?
– Оно мне известно как депутату Верховного Совета.
– И стихи тебе известны как депутату?
– Да, и стихи.
Анна Андреевна перебила меня.
– Они ему известны, конечно, от Маршака, да и я передала их Твардовскому через одного своего друга. Продолжайте.
Тут Твардовский заметил Якова Козловского, поэта и переводчика, и закричал Прокофьеву:
– Что же ты его не арестовываешь? Ведь он тоже переводчик, тоже переводит по подстрочникам и тоже еврей! Звони немедленно Руденко!128
(Маршак уже давно говорил с Твардовским о делах Иосифа – они ведь видятся постоянно. Показывал Фридину запись, показывал стихи, это я знала, а вот что Анна Андреевна через кого-то передавала их тоже – нет129. Спрошу у Самуила Яковлевича, понравились ли Твардовскому стихи? Поэзия Бродского – она ведь ему чужая и чуждая. Если не понравились, то тем более чести Александру Трифоновичу как человеку и депутату: значит, он вмешается из ненависти к антисемитизму и беззаконию.
Я сказала Анне Андреевне, что собранные нами документы вместе с Фридиной записью уже пошли «наверх» по трем каналам: через Миколу Бажана, через Твардовского и через Аджубея130.
Она уже знала об этом.
– Все это хорошо, а вот герой наш ведет себя не совсем хорошо, – сказала она, помолчав. – Даже совсем не.
Оказывается, был у нее Миша Мейлах, навещавший Иосифа в ссылке (один из преданнейших Бродскому молодых ленинградцев).
– Вообразите, Иосиф говорит: «Никто для меня пальцем о палец не хочет ударить. Если б они хотели, они освободили бы меня в два дня»131.
(«Они» – это мы!)
Взрыв. Образчик ахматовской неистовой речи.
– За него хлопочут так, как не хлопотали ни за одного человека изо всех восемнадцати миллионов репрессированных! И Фрида, и я, и вы, и Твардовский, и Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич. И Копелевы. Это на моих глазах, а сколькие еще, именитые и не именитые, в Ленинграде! А у него типичный лагерный психоз – это мне знакомо – Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…132
Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет 20 без малого, а Иосиф – без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке.
Анна Андреевна задыхалась от гнева. Вот почему она сегодня больная. Не следовало сообщать ей, что говорит Иосиф. Все мы не умеем беречь ее сердце, все! Мне, например, Мишино сообщение трын-трава, пусть думает и говорит обо мне и о нас Иосиф всё, что хочет, а ей каково: Бродский ведь ее открытие, ее гордость.
139
«…несмотря на то, что мы были так связаны… весь акмеизм рос из его наблюдения над моими стихами тех лет, так же как над стихами Мандельштама», – записала Ахматова в своей записной книжке в ноябре 1962 года (см. публикацию К. Н. Суворовой в журнале «Новый мир», 1990, № 5, с. 221).
140
«Карандаш» – знаменитый клоун.
141
23 июня 1964 года Анне Ахматовой исполнялось 75 лет.