– Ну и так далее. Лучше посмотрите – вот.
Из сумочки – газетная вырезка. Напечатано по-русски, но печать не наша. Анна Андреевна объяснила, что это рецензия на «Реквием» в какой-то нью-йоркской газете. Читать, однако, не дала – вечная ее нетерпеливость – и спрятала обратно в сумку[137].
Час поздний, не опоздать бы на метро. Я ушла. Хотелось скорее домой: спокойно перечесть глазами «Черепки». Фотографию завтра же доставлю Корнею Ивановичу. А лучший подарок – весть о «Реквиеме». Значит, его читают – на весь мир звучит погребальный колокол. Не звучал бы – не стали бы рецензию писать. Но пока что для чужих он звучит, «Реквием». Скорее бы вышел «Бег времени». Оплакали бы наши люди своих мертвых.
Странное это в самом деле понятие: время. Оно бежит и оно же на месте стоит. «Реквием» – ведь это Ленинград, комната Анны Андреевны, пепельница, кресло, мои возвращения ночью по Фонтанке и через Невский, маленькая Люша, следы бурых печатей на дверях Митиной комнаты… Потом война, Ташкент, тоска по Ленинграду, потом Москва, смерть Сталина.
Всё это было? Было и быльем поросло? Было, прошло? Неправда. Оно неподвижно и никуда из меня не уходит. Какой там «бег»!
Ее же строчками и живет в моем настоящем и прошедшем безостановочно бегущее (или неподвижно стоящее?) – время.
9 апреля 64 Вечером я у нее – у Алигер. В квартире слышны люди – Маргарита Иосифовна, Маша и Таня дома – но мы с Анной Андреевной долго просидели в тишине, Анна Андреевна, как всегда, полулежа. Я сказала ей, что Копелевы и Фрида составляют свод всех документов по делу Бродского. Кому бы ни передавать Фридину запись – свод всех документов необходим. История и предыстория всего происшедшего составлена и переслана из Ленинграда Фриде Наталией Иосифовной Грудининой123. То, что происходило до суда – интересно; на суде – увлекательно; а вот что после суда, это, пожалуй, всего поучительнее.
Преследовать после судебного приговора свидетелей защиты! Причем не за то, что они, будто бы, свидетельствовали ложь, а за то, что предварительно не согласовали свои показания с начальством! Ошельмовать их в печати – в «Вечернем Ленинграде» и в «Смене» – а потом шельмовать в Союзе! Грозить по месту работы!
– Ценное открытие в юриспруденции, – сказала Анна Андреевна. – Впрочем, ничто не ново под луной! Привет товарищу Вышинскому!
Письмо Грудининой к Фриде было у меня с собою, и я не удержалась: кое-что процитировала124.
Анну Андреевну в особенности заинтересовало то место письма, где Грудинина пишет о следователях Волкове и Седове, исподтишка дирижирующих всем этим судебным делом. Затеяно оно будто бы из-за тунеядства. А в действительности – из-за чего?
Насчет дирижерства – это она права. На XX и XXII съезде партии одна могучая организация была разоблачена. «Культ личности и нарушения социалистической законности». А теперь – законность, законность и законность!
А на самом деле некие Волков и Седов (то есть всё то же КГБ) дергают за веревочки не только Лернера и Савельеву, но и Прокофьева. А первый секретарь обкома Толстиков? Он командует Волковым и Седовым или они им? Не поймешь. А Миронов? Он ведает ими или они им? КГБ ведает Центральным Комитетом или ЦК партии ведает Комитетом Государственной Безопасности?
Анна Андреевна выслушала меня внимательно.
– Бродский возит навоз в совхозе, – сказала она.
Потом вынула из-под подушки переписанные от руки листки и медленным, глубоким голосом прочла несколько новых стихотворений Иосифа. Два мне понравились очень.
– Вот ему как раз и возить навоз, – сказала я. – Кому же еще?
Помолчали.
– Жаль, что товарищ Толстиков не имеет возможности лично наблюдать это зрелище из окна своего кабинета, – сказала Анна Андреевна. – «То-то было б весело, то-то хорошо…» Я думаю, на дне Иосифового дела оскорбление величества. Тунеядец, распутник – это, конечно, пущено в ход потому, что истинной причины выговорить они не смеют. Миронов сказал Корнею Ивановичу: «там на дне грязь», но на вопрос: какая? в чем? – не ответил. Очень показательно. Не мог же Миронов осквернить свои уста, повторяя слова богохульника.
Помолчали. Кроме возмущения, «дело Бродского» вызывает во мне постылую скуку. Наша обыденность. Словно в поезде едешь по бескрайней степи. Когда ни выглянешь в окошко, все одно, одно и одно. Нет, на двадцатые годы не похоже. И на тридцать седьмой не похоже. На «после войны» не похоже. Однако похоже на все. Волков и Седов. Седов и Волков. Лернер.
…В ногах у Анны Андреевны газетный лист. Я потянула его к себе. Оказалось, это не газета, а всего лишь оттиск одной газетной полосы – ну, гранки, что ли. Полоса «Литературной России» с портретом Ахматовой и одиннадцатью ее стихотворениями. Теми самыми – выпрошенными, вымоленными. Анна Андреевна объяснила, что полоса эта снята – то есть, уверяют ее, не снята напрочь, а передвинута с апреля на май. Она хочет позвонить в редакцию и потребовать стихи обратно: в май не верит[138].
Кто-то передал ей интересную подробность: начальство так кричало на Поделкова из-за этой полосы, что тут же, у телефона, с ним случился сердечный приступ125.
И этот начальственный крик тоже надоел до тошноты. И почему это они никак не могут вдоволь наорать друг на друга и что-нибудь решить окончательно, прежде чем морочить голову автору?
На радио отказались передавать прочитанные Анной Андреевной стихи. Она уверена, что и вечера ее в Музее Маяковского, намеченного на 26 апреля, – не будет.
Я спросила, как она думает: результат ли это «Реквиема» – все эти запреты – или что другое?
– Результат «Реквиема» в Мюнхене и «дела Бродского» в Ленинграде, – отвечала она.
Гадание наше постоянное – что из-за чего? – тоже мне осточертело. В темноте кто-то играет с нами в жмурки.
Я взяла со столика листок бумаги и написала Анне Андреевне свою новость: Юрий Павлович Анненков дал мне знать из Парижа, что скоро там выйдет «Софья».
Будет скандал? Или соблаговолят не заметить? Кто знает!
Анна Андреевна прочла, вернула мне записку, потом, глянув на потолок, со вздохом развела руками – и я выбросила листочек в уборную.
Тут пришла Эмма Григорьевна. Я с интересом прислушивалась к ее с Анной Андреевной разговорам, хотя участвовать не могла и ухватывала далеко не всё. Пушкин! В Италии, в Милане, хотят издать книгу ее статей о Пушкине. Хорошо бы! Она советовалась с Эммой о составе126. Потом Анна Андреевна читала принесенные Эммой копии каких-то архивных документов – кажется, всё тех же писем Карамзиных.
– До Пушкина им уже никакого дела не было, – говорила Анна Андреевна. – Наталия Николаевна! вот это было интересно. А тут возле ходил какой-то маленький, курчавенький, писал стихи – кому это интересно?
Маргарита Иосифовна пригласила нас чай пить. Мы перешли в столовую, сели к столу, а Эмма Григорьевна по дороге отстала в передней и начала одеваться. Анна Андреевна – от стола – пыталась ее удержать. «Почему же вы уходите? Я вас так давно не видала, а вы уходите! Посидите еще!» Эмма отговаривалась поздним часом, далью, неудобным сообщением, пересадками… Надела пальто, шляпу, перчатки, но никак не могла попасть кончиком пояса в пряжку.
– Нет, мне пора, – решительно сказала она. – Час поздний. К тому же носятся слухи, что на сегодня в нашем районе назначен еврейский погром.
– И вы боитесь опоздать? – спросила от стола Анна Андреевна.
Эмма расхохоталась, но все-таки ушла.
Девочки – Маша и Таня – принесли чай и сели с нами. За столом было вкусно, а общий разговор не клеился. Наконец, болтовня разгорелась: Маша задала Анне Андреевне тот же вопрос, какой некогда я: была ли красива Любовь Дмитриевна Блок? Ну, это привычная и хорошо разработанная Анной Андреевной тема.