Изменить стиль страницы

Саша рассмеялся, глядя на растерянное лицо бабушки, бросил каштаны на полку этажерки.

— Да у той, что на рынке встретил…

— Садись, — строго приказала бабушка.

Саша сел на стул у столика, приставленного к кровати, косо, как когда-то в школе на парте, положил лист бумаги и, вопросительно взглянув на бабушку, спросил:

— Кому раньше будем писать, папе или маме?

— Раньше ты мне дашь слово!

— Какое? — не понял Саша.

— Что больше не будешь шляться по рынкам. Хватит, прошло то время!

— А картошку кто принесет?

— Сама принесу.

— Тебе же тяжело, бабушка.

— Мне будет в сто раз тяжелее, если ты свяжешься с какими-нибудь хулиганами.

— Но до сих пор же не связался.

— Все, больше говорить об этом мы не будем, — еще строже закончила бабушка.

Иришка

Иришка торопилась к себе на Константиновскую. Жила она у хозяйки, у которой отец накануне войны снял комнату. За время оккупации Никитична сильно сдала, и большая часть работы по дому приходилась на долю Иришки.

Дом стоял в дальнем углу двора, с низкой, вечно сырой подворотней, каких на Подоле великое множество. Вокруг теснились двух- и трехэтажные дома с крохотными, давно не мытыми окнами, между рамами которых лежало еще довоенная, серая от пыли, вата.

Но, хотя дом и находился в этом общем дворе, около него вырос небольшой внутренний дворик — палисадник, обнесенный низким стрельчатым заборчиком. В палисаднике росли яблонька, два деревца абрикоса, кусты сирени и цветы. Тех, кто заходил в этот двор, особенно удивляли мальвы. Буйно разросшиеся, высокие, до самой крыши, они как-то не вязались с сырой подворотней, с теснотой асфальтированного двора, вечно закрытого стенами домов от солнца. Туда, где находился домик Никитичны, тень от соседних домов не доставала, солнца для мальв было в избытке, поэтому и разрослись они так пышно.

Отцу Ириши понравился этот уютный на вид домик. Особенно — мальвы, которые напоминали ему родную Херсонщину. Поэтому он и снял в этом домике комнату, когда с дочерью переехал в Киев. Как недавно все это было! Каким радостным, каким солнечным было то время! Какой сказочно беззаботной и счастливой казалась жизнь.

Все перечеркнула война…

Мать умерла, когда Иришке не было и шести лет. Жили они тогда в Херсоне. Пока Иришке не исполнилось восемь и она не пошла в школу, в городе она бывала редко, только зимой. А с весны и до поздней осени, всю навигацию девочка плавала с отцом на небольшом пароходе-буксире, таскавшем по Днепру огромные тяжело груженные баржи. Только сейчас, когда Иришка выросла, она стала понимать, как отец любил ее и как был к ней привязан. Даже на просьбы родственников и друзей оставить дочь на время у них сердито отмалчивался. Словно предчувствовал, что придет время, и он расстанется с дочерью надолго, возможно, и навсегда. Но раньше Иришка не представляла себе жизни без отца, без его пароходной команды, у которой она была любимицей.

А потом была школа, пионерские лагеря, и снова отец и пароход, шумные пристани. В те годы Иришка не задумывалась ни о счастье, ни о горе.

Весной сорок первого отца перевели в Киев. Иришке понравился большой красивый город, суетливый, громыхающий трамваями Подол, на котором беспорядочно и густо теснились дома, восходили то вверх по склонам, то жались у Днепра. Понравился тихий дворик и мальвы у домика, где отец снял комнату, в которой потом, всего через несколько месяцев, так круто и поначалу совсем непонятно повернулась ее жизнь. Конечно же, отец, как сейчас уже поняла Иришка, снял комнату в этом доме не только из-за мальв. Хозяйка квартиры, Никитична, женщина в летах, одинокая, но еще не старая, охотно приняла постояльцев, помогала в их несложном хозяйстве, готовила и стирала, даже в мелочах проявляя заботу об Иришке, опекала ее, когда отец уходил в плаванье.

Отец и Иришка привыкли к ней за короткое время, даже полюбили ее. Думается, что Никитична совершенно искренне привязалась к Иришке.

Когда началась война, Иришка стала редко видеть отца. Иногда он забегал ночью, целовал ее сонную, а когда она просыпалась, прижимал к себе, терся о ее лоб небритой щекой, молчал или говорил:

— Ничего, Иришка, все скоро кончится, как началось, так и кончится, погоним скоро Гитлера…

Однажды он пришел под вечер. Перед этим его долго не было. Иришка и Никитична сидели на простеленном старом одеяле в тени под яблонькой, прислушивались к далеким орудийным раскатам и грызли семечки.

Война для тех, кого она еще не коснулась близко, казалась чем-то нереальным, к ней трудно было привыкнуть.

Иришка все эти дни никуда не отлучалась из дому, боялась, что вдруг забежит домой отец, а ее не застанет. Увидев его, бросилась навстречу, повисла на шее. Потом сидела у него на коленях, болтая о разных пустяках. Отец хмуро молчал. За последнее время он сильно похудел, на висках пробилась седина, а глаза стали тусклые, в них исчез прежний веселый блеск. Иришке раньше казалось, что отец, когда и сердился, не был хмур, а глаза даже улыбались. Сейчас же, слушая дочь, он лишь иногда натянуто улыбался, но лицо оставалось по-прежнему усталым и неулыбчивым.

Отец сказал хозяйке:

— Ничего у меня с Иришкой не вышло. В Херсоне оставался кое-кто из моих близких. Думал к ним отправить, но никого уже не застал — эвакуировались…

Он помолчал некоторое время, обнял дочь и спросил:

— Ну, так что же, доченька, будем делать? Искать родственников уже поздно, да и времени нет…

— Ты идешь на фронт? — спросила Иришка.

Отец молча кивнул.

— Возьми меня с собой, — почти весело, как и всегда, когда отец уходил в плаванье, попросила девочка.

Ей отец не ответил, а Никитичне сказал:

— Киев, конечно, постараемся отстоять, но а вдруг?.. Может, на некоторое время…

Он пристально посмотрел на хозяйку.

— Ох, горе, горе, — покачала головой Никитична. На глазах у нее заблестели слезы. — Я полюбила Иришку. Идите, Василий Алексеевич, и будьте за нее спокойны. И сама ее не обижу, и другим в обиду не дам.

И отец ушел. Снова ждала его Иришка каждый день, часто просыпалась по ночам, прислушиваясь, не раздастся ли знакомый стук в дверь. Отец не пришел. В город ворвались немцы. Думалось, не надолго. Вот-вот вернутся наши, и с ними отец… Поначалу все в доме было по-прежнему. Хоть и тревожно и боязно жилось, но Никитична относилась к Иришке, как и при отце, заботливо, успокаивала, мол, временно все это. Но жить становилось все труднее и труднее. Однажды Никитична, повздыхав, сказала:

— Деньги у нас кончились. Что есть будем?

Постояла некоторое время в раздумье, затем, не глядя на Иришку, произнесла:

— Придется вещи продавать.

— Берите и наши вещи, все, что надо, — вздохнула Иришка.

Никитична открыла шкаф, чемоданы, что-то откладывала в сторону, подсчитывала.

— Пойду я, дочка, может, в селе эти тряпки на какие продукты поменяю, — говорила она вздыхая. — А ты тут дома уж как-то…

И началась для Иришки новая жизнь, голодная, полная тревог. Чтобы прокормиться с Иришкой, Никитична уходила на села. То картошки принесет немного, то пшена, а то и ничего… Как-то даже семечки принесла, потом подсушила их на большой чугунной сковородке. Они пахли очень вкусно, на весь двор, и хозяйка насыпала Иришке полный кулек. Было приятно держать его, теплый и пахучий, в руках, слушать ласковый голос Никитичны: «Лузай, лузай на здоровье, моя хорошая дивчинка».

В теплые дни Иришка уходила к Днепру, подолгу сидела на берегу, думала, мечтала…

Величаво и спокойно текла река, тихо плескались о прибрежные камни волны, в заливах ярко искрилась лазурь, над золотистым песком на Трухановом острове зеленели ивы. И порой, глядя на воду, девочка как бы забывала о том, что уже давно идет война, что все вокруг так изменилось. Тогда Иришке казалось, что вот сейчас промчится мимо узкий, выкрашенный в блекло-синий цвет монитор, и у рубки будет стоять отец, улыбающийся, весело помахивающий рукой. Так когда-то было…