Изменить стиль страницы

Да и «хозяева» могут неожиданно нагрянуть. Они хоть и пообещались в телеграмме под вечер быть, но вдруг не выдержат, прикатят раньше времени, а Ефима на месте не окажется.

По всем сейчас трактам и дорогам их равнинного озерного края началось великое движение — едут охотники. Едут кто на чем: кто на машине, кто на мотоцикле, а кто и на своих двоих добирается, если живет поблизости. Каждый спешит, старается загодя попасть к болотнике иль озерцу, указанному в путевке.

Приезжают, облюбовывают место повыше и посуше, натягивают палатки, запаливают костры. А разбив табор, передохнув малость с дороги, идут на озеро, бродят пока что поодаль от воды, осваиваются, приглядываются, прислушиваются к утиной возне и кряканью в камышах — определить пытаются, много ли нынче птицы, вся ли она поднялась на крыло, удачной ли будет охота завтра? С нетерпением ждут заветного часа — утренней зорьки.

Кончилась спокойная озерная жизнь.

Завтра чуть свет, чуть ослабнут звезды, раскатится неожиданно первый выстрел, гулкий и резкий в утренней тиши, взметнется вверх первый утиный выводок, вспугнет своим шумом другой, третий, грянут еще выстрелы — и вскорости по всей округе откроется такой грохот, такая ни на секунду не умолкающая канонада, будто войне начало.

Утро наполнится всполошенным кряканьем, хлопаньем, всплесками, мглистое сумеречное небо исчертится кривыми мечущимися тенями, навстречу и в угон которым длинно засверкают малиновые огненные столбы. Над водой поплывут белые дымки, сольются в туманные низкие лоскуты, запахи болотной стоялой воды и камышовой прели перебьет прогорклый запах пороховой гари.

А когда совсем развиднеется, утки начнут взвиваться выше, плотно собьются в быстрые острые косячки, метаться начнут от озера к озеру. Полет их будет сопровождаться беглой, беспорядочной пальбой, как на огневом рубеже спортивного стрельбища. И станут помаленьку редеть утиные стайки, то в той, то в другой из них, словно бы наткнувшись на что-то невидимое, обмякнув вдруг, сломается птица, а то и сразу две, нырнут, кувыркаясь, вниз — счастливейший миг для охотника!

И пальба эта не стихнет до самого почти полудня, пока перепуганная птица не уйдет, не забьется в кочкарниковые крепи, пока она до единой не развеется по заказникам и запретным зонам.

Днем охотники отоспятся вволю, отведают утиной похлебки с водочкой, сто раз перескажут друг другу о каждом своем удачном выстреле, сто раз пересмотрят добытых уток, а вечером вновь засобираются, вновь разбредутся кто куда, расплывутся на лодках, засядут в камышах, замрут настороженно, поднимут вверх лица.

Снова загремят выстрелы, снова взметнутся и заносятся над болотцами и озерками утки, не зная, где приткнуться, где обмануть гибель, опять защекочет ноздри пороховая гарь.

Уймутся охотники лишь в часу двенадцатом, когда уже совсем стемнеет, когда засияет Венера ярко, когда вконец истончится рубиновая полоска на западе, зашлепают, забулькают по воде в болотниках, сойдутся один по одному у палаток, шумные, взбудораженные, довольные, с переломленными, остывающими ружьями, с тяжелыми связками уток в руках и на поясных ремнях. Утки их будут хорошо различимы в темноте, броско выделяться белыми брюшками и подкрыльями.

Опять разожгут костры, разогреют похлебку, опять примутся за рассказы, за выпивку, за еду, но на этот раз быстро устанут, сморятся, ночь пройдет поспокойнее, чем вчера, без острого нетерпения и томления — сбили горячку.

Так же и новую зорьку встретят, без прежнего азарта и пыла, без прежней лихости, да и уток на озерах заметно поубавится.

К полудню воскресного дня охотники начнут сворачиваться, почистят и спрячут ружья в чехлы, свалят палатки, осмотрят хорошо табор, не осталось бы чего, укладут все в багажники машин и люльки мотоциклов, с облегчением, сытой усталостью тронутся в обратную дорогу, хоть можно еще одну зорьку отстоять, еще насладиться громом и перекликом выстрелов, запахом пороховой гари и прелого камыша, еще раз ощутить мягкость, тепло и увесистость только что сбитых уток. Но все уже настрелялись, намаялись, не чают поскорее до дому добраться, ведь завтра понедельник, рабочий день, а многие приехали за сотни километров.

Охотничий сезон открыт.

Часов около двух Ефим бросил врубаться в частокол осинника, ткнул за пояс топор.

Мерин бродил где-то неподалеку, в легком лиственном говорке леса изредка, но отчетливо пробрякивало — Ефим, отпуская лошадь, спутывал ее и вешал на шею тяжелое коровье ботало.

Раздирая плечом глухие заросли, цепкую вязь ветвей, Ефим вскоре выбрался на поляну, будто плетнем огороженную, так густо смыкался вокруг осинник. Серый ходил по брюхо в траве, сникшей уже, спутанной, лениво тянулся, вбирая мягкими губами верхушки пожухлого метляка. Заслышав человека, лошадь испуганно всхрапнула, вздернула голову, но тут же успокоилась, узнав хозяина.

— Ишь, как пасется… и нагнуться лень, — заговорил Ефим с лошадью. — Избаловался нынче конь… не пашут на вас, не боронят.

Он похлопал Серого по упитанному мышиного цвета крупу, снял путы и, ухватив рукой ботало, заглушив гулкое бухание, потянул мерина за собой.

На вырубке он впряг лошадь в телегу, принялся укладывать воз из свеженаготовленных жердей и бревен. Перетянул их крест-накрест веревкой, забрался наверх, поближе к Серому, чтоб длинные концы жердин не перевешивали, не поднимали передка телеги, понукнул коня.

Телегу начало мотать, трясти, заваливать с боку на бок, она жестко прыгала на пеньках, корневищах, валежинах. Ефим то и дело ухватывался за веревку.

Но вот он выехал на дорогу, мягкую, неизъезженную, воз перестал мотаться и скрипеть под ним, перестали ходить, перекатываться под веревкой жерди, Серый перешел на легкую трусцу.

День выдался теплый, погожий. Осинник, нигде еще не тронутый близкой осенью, был донизу пронизан сочным солнечным светом, был полон веселого птичьего гомона и трезвона. Игривый ветерок чуть пошевеливал ветки осин, листва трепетала, поблескивала лаком, рябило в глазах от этого солнечного мельтешения.

Нетряская езда успокоила, укачала Ефима, он прилег боком на жерди, вытащил курево, задымил, смотрел на веселый лес, радовался в душе, что все так удачно складывается у него нынче, что вот и с колхозной работой ему, можно сказать, крепко повезло. Всю почти осень будет он тюкать топориком возле фермы, то есть и другую свою работу исправно нести, держать на виду озеро.

С работой ему бригадир Васяка подмахнул, заботистый, управный мужик, бригада на него не в обиде.

— Такие пироги, брат, — сказал он Ефиму на днях, когда они остались вдвоем в разнарядке. — На Сартыкульской ферме надо поработать… распоряжение председателя, направить кого-то. Вся там городьба рушится… Ну, я и подумал, твое это дело, Евсеич. И живешь рядом, и топор, слава богу, из рук не вываливается. Не гонять же нам людей с центральной усадьбы.

Оказия на ферме подворачивалась для Ефима как нельзя кстати. И Васяка, хорошо понимая это, посматривал на мужика довольно и заговорщически, рад был удружить, сделать приятное человеку. Такой уж этот Васяка, больше чужим, чем своим радостям радуется.

— Наперво загон телятника обнеси, после сена́… — наказывал бригадир. — Вот тебе записка от председателя. Пойди на конюшню с ней, лошадь возьмешь. Эту же бумагу предъяви завхозу, он тебе овес и все остальное отпустит… гвозди там, инструмент. Лошадь на время работы в полном твоем распоряжении… Да, еще что… счас же, с утра, заскочи в лесничество. Пусть тебе деляну под рубку укажут. С директором лесхоза уж есть договоренность.

Васяка козлиной, прыгающей походкой (одно плечо у него выше с войны) прошелся перед Ефимом, сидевшим на лавке и смолившим цигарку.

— Оставь-ка зобнуть.

Тоже присел, дотянул Ефимову самокрутку.

— Ты хоть согласен, нет? Чего молчишь?.. Заодно ведь и свое егерское хозяйство управишь, — ткнул Васяка локтем Ефима. Они ведь с Ефимом одногодки, приятели давние, оба на фронтах уцелели, а что может связывать крепче, оба и другие лихие годины, другие житейские передряги бок о бок снесли. — Все спросить собираюсь, как ты у них… оформлен иль как?