— Те, кто сломлены каторгой, уже давно погибли.

— Но почему одни выжили, перенесли все ужасы ссылки, а другие не выдержали?

— Что помогло выжить?— переспросил гость.— Убеждение в правоте нашего дела, Николай Васильевич.

Большие глаза Майера потеплели. Подтверждаются его мысли. Но еще один вопрос волновал Майера. Он знал, что год назад кроме Одоевского из сибирской ссылки на Кавказ привезли отбывать наказание в действующей армии еще пять декабристов. Почему снисхождение было оказано не всем?

На этот вопрос Одоевский ответил:

— Мы подавали неоднократно прошения...

— Но ведь и другие, наверное, подавали прошение, но получили отказ,— перебил его Майер.

— И мы тоже получали отказ. Может быть, я до сих пор находился бы там, если бы не хлопоты Александра Сергеевича Грибоедова.

— Грибоедова?!—поднял густые темные брови Майер.— Как же Александр Сергеевич осмелился хлопотать за вас?

— Видите ли, он мне приходится родственником, двоюродным братом. Его и моя матушка — сестры,— ответил Одоевский. Он рассказал, что еще весной 1828 года, десять лет назад, Грибоедов, находясь в зените дипломатической карьеры, по случаю удачного заключения между Россией и Персией Туркменчайского мирного договора на царской аудиенции ходатайствовал о смягчении участи декабристов и в первую очередь самого молодого из них, Одоевского. Но тогда император просьбу Грибоедова пропустил мимо ушей,— так писали в Сибирь родные Александра Ивановича. Однако Грибоедов не успокоился. Пользуясь успехами возглавляемой им дипломатической миссии в Персии, за два месяца до своей трагической гибели он отправил письмо главнокомандующему войсками на Кавказе генерал-фельдмаршалу Паскевичу, прося его заступиться за Одоевского.

— Его, видимо, бесполезно было просить — душителя свободной мысли, опору царя на Юге России!— опять удивленно поднял брови доктор.

— Да, это так. Но супруга графа приходилась двоюродной сестрой Грибоедову, следовательно, и мне. Генерал-фельдмаршал, будучи в Петербурге, упросил Николая заменить мне и еще пяти ссыльным забайкальскую каторгу на поселение в Иркутскую губернию. Это была большая победа. Каторга и поселение — несоизмеримые величины,— объяснил Одоевский.

После пятилетнего пребывания в Ишиме он получил известие от своего отца, что графиня Паскевич уговорила супруга сделать еще один шаг для облегчения судьбы своего двоюродного брата, томящегося в Сибири. Через своего друга, всесильного графа Бенкендорфа он исхлопотал у царя «высочайшую милость»: направить

Одоевского на Кавказ. И государь, находясь в приподнятом настроении по случаю рождения сына Михаила, небрежно начертал на прошении: «рядовым в Кавказский корпус».

— И вот год назад не только меня, но и Нарышкина, Назимова, Лихарева, Лорера и других товарищей под конвоем привезли в Ставрополь,— закончил Одоевский.

— Я слышал, Александр Иванович, в Ставрополе вы встретились с Лермонтовым. Что вас свело, если можно так выразиться,—спросил Майер, знавший, что с колючим, неуживчивым Лермонтовым сойтись с первой встречи трудно.

— О, знакомство с Михаилом Юрьевичем началось еще в Сибири!— воскликнул Одоевский, и голубые глаза его засветились мягким блеском.

— В Сибири?!.. Каким же образом!

— В журналах, которые нам присылали из Петербурга, изредка печатались его стихотворения. Читая Лермонтова, мы находили много общего с Байроном, Пушкиным и нашими поэтами-декабристами — борцами за свободу. Мария Николаевна Волконская по моей просьбе написала в Москву, и вскоре мы узнали, кто такой Лермонтов. А тут страшный удар — погиб Пушкин! Тяжело переживали мы это известие,— губы Одоевского дрогнули, голос оборвался.— Кто заменит великого Пушкина? Этот вопрос не давал всем нам покоя. Но вскоре из Петербурга пришла новая посылка, а в ней среди книг .скатанный в трубочку листок, а на нем бисерным почерком «Смерть поэта». Я прочел его и был ошеломлен силой негодования, с какой автор обрушился на убийц Пушкина... Вот кто заменит Пушкина!.. Как видите, судьбе было угодно свести нас на Кавказе, в ставропольской гостинице Найтаки...

Повеселев, Одоевский рассказал, как в штабе Линии определили его в Нижегородский драгунский полк, как Лермонтов предложил ему ехать вместе в этот полк,— он, оказывается, служил там. По дороге в Грузию они ночевали в поле, засыпая под вой шакалов и крики ночных птиц, дышали удивительными запахами кавказских трав, любовались горными вершинами, белыми, синеватыми, а перед закатом — всех оттенков, от пурпурного до фиолетового...

В окна смотрели сумерки, замерцали искорки звезд. Пятигорск засыпал, тишину изредка нарушали голоса прохожих и лай потревоженных собак. Майер зажег лампу. Одоевского отпустили из госпиталя до отбоя — время еще есть.

— А знаете, Николай Васильевич, здесь, на Кавказе, у меня была еще одна необыкновенная встреча.

— Расскажите, я жду с нетерпением,— отозвался Майер.

— Приехав в Грузию, я попросил Михаила Юрьевича свозить меня к князю Чавчавадзе, недавно вернувшемуся из тамбовской ссылки. Хотелось увидеть его,

поговорить. А больше всего испытывал я желание увидеть его дочь, Нину Александровну Грибоедову, чтобы выразить ей душевную благодарность за хлопоты ее покойного мужа. Но не только для этого. Из писем Бестужева я знал, что он был восхищен этой необыкновенной женщиной, воплощением просвещенности, моральной чистоты, человеколюбия, высокой любви и верности. Это поистине редкостное явление в наши дни...

Лермонтова и Одоевского встретил князь, стройный, полный благородного изящества человек, истинный грузин. Он провел их в гостиную, вдоль стен которой стояли шкафы, заполненные книгами. Александр Гарсева-нович добрым словом вспомнил своего зятя, показал на небольшой стол красного дерева, за которым Грибоедов работал над последними главами комедии «Горе от ума», рассказал, как любил поэта и дипломата суровый Ермолов, спасая его от расправы за связи с декабристами...

Вошла Нина Александровна в черном платье, улыбнувшись, подала руку вначале Лермонтову, потом Одоевскому. Ее манера говорить была теплой, удивительно искренней.

Как и при встрече с Бестужевым, Нина Александровна, выполняя завет Грибоедова раздарить коллекцию его кинжалов друзьям, принесла из соседней комнаты кожаный футляр, вынула из него два кинжала и поднесла их Лермонтову и Одоевскому...

— Я был потрясен, взволнован: такой бесценный подарок! Поцеловал холодную блестящую сталь и, поверьте, не мог сдержать слез... Ночевали в доме князя. Михаил Юрьевич долго ходил по комнате. Потом сел за стол и стал что-то писать. Я уже начал засыпать, Лермонтов подошел ко мне, тронул за плечо: «Саша, послушай, что я написал», и прочитал:

Люблю тебя, булатный мой кинжал,

Товарищ светлый и холодный.

Задумчивый грузин на месть тебя ковал,

На грозный бой точил черкес свободный.

Лилейная рука тебя мне поднесла В знак памяти, в минуту расставанья,

И в первый раз не кровь вдоль по тебе текла,

Но светлая слеза — жемчужина страданья...

В ту ночь я написал «Соловья и Розу», посвятив стих Нине Александровне и ее отцу, грузинскому Ана-креону!—возбужденно говорил Одоевский...

Прощаясь с Одоевским, приглашая его приходить чаще, Майер вдруг почувствовал, что не хочется ему отпускать гостя. «Таких, как Одоевский,— думал Майер,— у нас в России отправляют на каторгу, в ссылку, рядовыми под пули горцев... Эх, Россия, когда же ты пробудишься от кошмарного сна, излечишься от страшных недугов — самовластья, рабства и прочих пороков, сковывающих твои мускулы, каждую клеточку твоего могучего организма?»

Посмотрел на небо. Над темной вершиной Машука прочертила яркий след падающая звезда. Вокруг стояла гнетущая тишина. Майер почувствовал холодные мурашки на спине и сгорбившись вошел в дом...

В Пятигорск привезли очередную партию раненых и больных нижних чинов с левого фланга Линии, там снова вспыхнули бои. Солдатский госпиталь оказался переполненным. Главный врач Ребров был в растерянности: «Куда помещать людей? Чем кормить?» Ординатор Барклай де Толли подсказал: «Выход единствен