Изменить стиль страницы

— Пальты скидывайте, — засуетился Нефедыч.

Потом он провел нас в самый дальний угол, где на деревянных скамьях с высокими прямыми спинками лежало горкой мочало, стопа простынь, веники, в шайке большие куски простого мыла. Нефедыч быстро куда-то это рассовал, что-то унес, а на скамейки постелил чистые простыни.

— Это уж только по особому расположению к клиенту, у-ва-жа-я! — шепнул Костя.

— Костюмчики гладить будем? — поинтересовался Нефедыч.

— Будем, — сказал Костя. — И принеси нам бутербродов и чаю.

— Может быть, пивка?

— Нет, Нефедыч. Не пива, а чаю. И скажи Кузьме, что его будет рисовать Купреев.

— Ктой-та?

— Знаменитый художник, Нефедыч.

— Понятно. Однако-ть, Константин Владимирович, у Кузьмы очередь большая, — сомнительно покачал головой Нефедыч.

— А ты скажи ему, пусть сам решает. И дай-ка нам пару веничков — березовый и дубовый.

— Я париться не могу, Костя, — сказал я, когда Нефедыч отошел. — Сам знаешь, сердце.

— Знаю, Лешка. Но Кузьма обязательно тебя помоет. О, это блаженство! — И мягко спросил: — Не сердишься, что приволок тебя сюда?

— Да как-то неловко я себя здесь чувствую.

— Ничего, Лешка. Увидишь Кузьму, захочется поработать. У меня он не получился. Что-то есть в нем ускользающее. Да ко всему прочему, понимаешь, привык человеков обезображивать. А может быть, просто не получилось. Попробуй ты. А я, пока ты будешь делать портрет, проведу эксперимент. За этим-то я и привел тебя сюда.

Нефедыч принес бутерброды с копченой колбасой и чай с лимоном. Съели их в удовольствие.

В своем углу мы были как бы отгорожены от всех остальных. Сидя на скамье, придвинутой к стене, мы видели весь зал. Я был поражен уродством многих мужских тел. Одежда это скрывает. Но обнаженная натура беспощадна. Особенно когда тела уже стареют или старые. Я с удивлением сообразил, что никогда раньше не бывал в банях.

— Что такое человек? — задумчиво задался вопросом Костя. — Раньше просто объясняли: плоть и душа. Нынче посложнее: физическое и духовное начала. Начала чего? Физическое — понятно: природа, а духовное? Я до сих пор, правда уже сам себе, задаю детские вопросы, начинающиеся с «почему?». Почему обезьяна не становится человеком? И почему есть человеки, похожие на обезьян, волков, зайцев или, скажем, птиц — орлов, ворон, воробьев? Почему говорят: муравьиная душа, заячья душа, волчья душа? И есть ли признаки этих определений в лицах, в глазах человеческих? В последнее время я стал искать такое соответствие и, бывает, нахожу. Тебе интересно?

— Интересно, — сказал я.

— Индусы верят, что душа есть во всем живом, но для нас животный мир бессловесен, а значит, бездушен. Помнишь, в «Братьях Карамазовых» у Достоевского: «Животных любите! Им даны — начало мысли и радость безмятежная!» Хорошо, правда? И там же: «Человек, не возносись над животными: они безгрешны!» Как, а? Значит, и бездушны?

— А индусы? — напомнил я.

— Ага, схватываешь. А вот вдумайся. Мы говорим: бездушные люди. Но может ли быть бездушным человек, то есть без души? Мы говорим это потому, что есть люди беспощадно жестокие, дьявольски греховные. Или мы говорим: пустая душа. Но это значит — опустошенная, черствая, вытряхнутая обстоятельствами или чем-то еще. Но почему мы не можем сказать: человек без души? Потому, что человек сначала — душа, а потом все остальное. Вслушайся, как радостно звучит: душа-человек! Не надоело?

— Нет, Костя, интересно.

А он расфилософствовался:

— Думал ли ты когда-нибудь о том, что душа появляется не одновременно с рождением человека? И почему человек сначала должен выжить в окружающей среде и лишь потом в нем проявляется душа? Ведь правда же, когда в ребенке появляется душа, он начинает понимать взрослых, осмысливать мир — язык ему дается! Почему так?

— Не знаю, — сказал я. Я действительно не думал об этом и не знаю.

— А почему сначала гибнет плоть, а потом душа отлетает? — вопрошал Костя.

— Это я знаю, — вздрогнул я, вспомнив маму.

— А почему папа римский запретил выращивать человека в колбе?

— Откуда же мне знать? — удивился я.

— Бездушным вырастет! — торжествующе заявил Костя.

Вдруг он подскочил.

— Кузьма Михайлович, привет тебе, дорогой! — крикнул он, пожимая руку невысокому поджарому человеку, на котором был повязан лишь клеенчатый передник. Костя похлопал его по мокрой спине. — Устал, поди, надо бы отдохнуть, Михайлович, а?

— Ну, маленько можно и отдохнуть, — солидно согласился Кузьма Михайлович, присев на лавку. Ожидая, что будет дальше.

А Костя его к нашему разговору подключает:

— Скажи ты нам, Михайлович, что такое плоть? Ты каждый день эту плоть пальцами тискаешь, массажируешь, отмываешь. А что ты об этом думаешь?

— А чивой-то ты, Костя, по-церковному выражаешься? — возразил Кузьма Михайлович. Он держал себя спокойно и солидно. — Помню, поп у нас в деревне только и твердил: «Не о плоти заботьтесь, а о душах». А сам больше по водочке ударял. Церковь когда закрыли, не знаю, куда и делся!

— Ну, не плоть, так тело. Что ты думаешь о нем? — настаивал Костя.

— Да чего ж о нем думать? Тело да тело, разные тела. У одного — сухое, костлявое, у другого — жир в палец, брюхастое, рыхлое: кто как живет. А зачем мне о них думать? Мое дело — вымыть человека, чтобы доволен был, а что же еще?

— Ну, ты думаешь хоть: что перед тобой — человек или тело? — допытывался Костя.

— А как же: всегда человек, — убежденно отвечал мойщик, не раздражаясь на Костину настырность. — А вот ежели я ему случаем яблочко придавлю и он, не дай бог, задохнется, тогда уже тело будет.

— А куда же человек денется? — страстно вопрошал Костя. — Дух ты ему перехватишь, и уже тело! Значит, в дыхании жизнь?

— А как же? В дыхании и есть, — спокойно согласился Кузьма Михайлович, но разговор его не заинтересовал: — Ты чего меня вызвал? Поболтать?

— Да нет, Кузьма, пришли твой портрет сделать. Не больше часа, Михайлович. Отвлекись, а?

— Да ты же сделал уже! — удивился мойщик.

— Не получился, понимаешь.

— Очередь у меня, Костя, — недовольно сказал Кузьма Михайлович. — Люди не любят ждать.

— Ну на полчаса оторвись, Михайлович! Подождут! Тебя подождут! Вот ведь привел знаменитого портретиста. Специально в баню явился тебя рисовать. Я, конечно, попросил: мой друг. А у него, между прочим, сердце больное, духоты и вони вашей не выносит.

— Здрасте, — вежливо поклонился мне Кузьма Михайлович.

— Здравствуйте, — ответил я, а сам злился на Костю.

— Ну ладно-ть, пойду договорюсь, — согласился Кузьма Михайлович. Но Костю упрекнул: — В следующий раз предупреждай меня. Я-ть на работе, понимать надо.

А я был смущен и зол: зачем вранье?

— И что ты, Костька, возносишь меня? — прошипел я. — Какой я тебе знаменитый?!

— Лешка, не соврешь — не проживешь, — с невинной улыбкой оправдывался Костя. — Не сердись на меня. Ну чего ты? — И уже о другом, что его занимало: — Ну как он тебе? Министр, а? Видел бы ты, как он подъезжает утром на белой «Волге». Модное пальто, ондатровая шапка — министр! А здесь в желтой клееночке, с голым задом. Во, трансформация! Но Михайлыч полон достоинства. «Больше министра, говорит, зарабатываю». Как тебе-то он понравился?

Я не знаю: понравился ли он мне? Глаза у него большие, серые, спокойные; взгляд умный, вникающий; лицо продолговатое, худое; высокий лоб с любопытными, глубокими бороздами; лысоватый, лет пятидесяти пяти. Да, с достоинством человек. Подбородок тяжел, как бы отвисает, чуть оттягивая нижнюю губу, и получается прямая щель рта и прямой нос над ней. Уши тонкие, большие, и крепкая шея с кольцом морщин. Но главное — очень длинные руки, не пропорциональные ни туловищу, ни ногам, с корявыми сильными пальцами, будто обнаженными корнями дерева. Без этих корней-пальцев сути Кузьмы Михайловича нет. Я вспомнил руки Грудастова и осознал, что в обличье их обоих есть что-то общее. И тогда во мне появилось нетерпение — я ведь хотел рисовать Грудастова! — ну вот попробую на Кузьме Михайловиче.