Изменить стиль страницы

Глава четвертая

Гайд-парк

I

Взоров спал провально, беспамятно, а под утро, когда в слабом пробуждении ощутил, как сладостно, отдохновенно, он распластался на в меру мягкой и упругой кровати, как еще и еще ему хочется спать, начались приятные сновидения, а вернее, пожалуй, воспоминания в полусне.

Виделось ему родное село Святые Колодези, переименованное в двадцатые годы, в первый наскок на религию, в  Ч и с т ы е  Колодези, но в полусне он упрямо называл именно  С в я т ы е, будто с кем-то непримиримо спорил. И перед тем же самым «кем-то» защищал правильность своей редкой фамилии Взоров, потому что этот непонятный, невидимый оппонент (этот невидимка!) доказывал, будто истинная его фамилия Невзоров; Невзоровых, мол, множество на Руси.

А он возмущался: мол, что ты, невидимка, понимаешь? Откуда, мол, тебе знать, что село их Святые Колодези состояло из нескольких деревень, или «концов», и их «конец» именовался Взоровкой. Почему? А-а, то-то! Знать надо, прежде чем спорить. А потому, что по высоте косогора вдоль Оки пролегает тракт на Коломну, и там, напротив именно их конца, прямо у дороги — века уже! — существует один из «святых» колодезей, где всегда останавливались путники и путешественники водицы испить да передохнуть. А оттуда, от колодца, такая красота, такой простор открываются… А посредине этой красоты, этого простора течет величественная Ока… А Оку чудо-островок на два потока делит… Эх, хоть с утра до вечера гляди от колодца — не налюбуешься! Восторгом наполняются сердца, восторгом! Жить хочется!

От деда к внуку, от отца к сыну, объяснял Взоров с ревностью, передавалось, как императрица Екатерина с Потемкиным тут останавливались — святой водицы пригубить, да взором — взором! — сии места окинуть. Очень все понравилось. С тех пор  В з о р о в к о й  их край села прозвали, а когда на фамилии принялись записывать, то всех Взоровыми и поименовали.

Эх ты! — возмущался Федор Андреевич, — заглянул бы в Святые Колодези, там и поныне эту притчу помнят. Живет наше село пока, живут Святые Колодези! А то Невзоровым обозвал! Нет уж, мы все — Взоровы! А Ситниковы, между прочим, с другого конца, за оврагом, где амбары купцы держали. Так и звался тот конец — Амбары…

Ну надо же, взялся спорить со мной! — удивлялся Федор Андреевич, успокаиваясь и не тая зла на невидимого оппонента, на досужего невидимку. А самому уже виделся (с противоположной, с заречной стороны) белокаменный крутой берег — свой; и свое родное село — тысячелетнее, старинное, которое, утверждали, постарше Государства московского… И в полусне, как в кино, смотрел и смотрел во все дали, на все четыре стороны, то приближаясь, то удаляясь, — и радовался, радовался…

И вот от колодца, что у тракта, что над Взоровкой, увиделось ему, как напором могуче-неукротимой Оки к зеленому чудо-островку сносит утлую лодчонку, а правят ей два мальца. Да это же они! — они с Митей отправились в первое в жизни путешествие на таинственный островок, где, слышали, можно купаться до одури на песчаной отмели, не замерзая; рассказывали, вода там в затишье теплая, как парное молоко. Но удивлялся Взоров: как же так? — его неразлучный дружок в серой и мокрой холстине совсем и не Митя Ситников, а другой, хотя и очень знакомый, хотя и приятный ему, но не Митя, а Виктор Ветлугин. Что ж, говорил, пусть Витька, но все равно хорошо валяться на горячем песке под жарящим солнцем, вытягиваться с закрытыми от слепящего света глазами, чтобы снова кинуться в теплую, ласковую заводь.

Но откуда появилась девчонка? — удивлялся. Однако разве это девчонка? Ведь это молодая женщина. А они нагишом! Но нет, нагишом только Витька, весь в песочной чешуе, и стоит, совсем не смущаясь, перед ними, одетыми; а он уже седой, в темном костюме, при галстуке, каков теперь, в Лондоне, а женщина — это Лина (ангел Лина!) — в прелестном платье, которое он запомнил, когда вдруг осознал неотвратимость судьбы… Но почему они с ней там, на необитаемом острове, на горячем песке, перед сияющей водой?.. И откуда песочно-чешуйчатый мальчишка в облике маленького Ветлугина?..

Ему вспомнилось и увиделось, когда они так стояли с Линой, когда она была так прелестна в своем воздушном платье, так сиятельна, так близка, как родные Святые Колодези. Тогда тоже был Лондон, отель «Чаринг-кросс», выходящий фасадом на Трафальгарскую площадь, — громоздкий, привокзальный; и громадный зал ресторана — высоченный, тусклый, неуютный, который подавлял размерами, но в нем было прохладно в то жаркое лето, такое жаркое, что от бездождья лопнули почти все фирмы, производящие зонты. В тот раз их тоже принимали Дарлингтоны и специально выбрали тот прохладный зал, и им, четверым, было тогда весело и даже счастливо; и особенно она, ангел Лина (Ангелина!), восхищала и радовала их своей молодостью и непосредственностью. В тот вечер они много смеялись и шутили, и именно тогда между ними четверыми возникло то единение, та привязанность, которые существуют и поныне… А потом они вышли на Трафальгарскую площадь к фонтанам, где толпилось много народу, и какие-то молодые люди купались прямо в одежде…

Взоров пробудился, как-то сразу, и ему было очень жаль, что столь сладостные видения так резко оборвались. Он не торопился вставать, желая продлить душевное удовольствие, и, прикрыв глаза, блаженно думал об «ангеле Лине» и о Дарлингтонах — Джоне и Эвелин, и о Ветлугине, удивляясь, отчего все-таки тот привиделся ему мальчонкой, причем вместо Мити Ситникова, друга ситного… Он с грустью вспомнил, чем закончилось их первое путешествие: лодку, которую они едва втащили на берег, унесло быстрым течением, и они в полном ужасе провели черную ночь в нелюдимых дебрях таинственного острова. Лишь на рассвете дед Касим, выплывший порыбалить, вызволил их из неволи, и им пришлось во всем признаться отчаявшимся матерям, за что и получили гневные оплеухи. Но в юности, часто проплывая мимо этого островка — после семилетки они с Митей учились в железнодорожном техникуме в Коломне, кто-нибудь каждый раз обязательно произносил вслух: «Н а ш  о с т р о в».

Взоров подумал — с удивлением и грустью, что после Мити Ситникова, как ни странно, настоящий друг у него возник в поздней зрелости, в возрасте довольно высоком, и друг этот — Джон Дарлингтон, хотя, и это тоже странно, в силу обстоятельств они не могут быть ни неразлучными, ни до конца откровенными, ни даже встречаться, как говорится, не по службе, а по душе.

II

Гайд-парк во все времена года, даже в непогоду, притягивает множество людей, особенно по субботам и воскресеньям. И «уголком ораторов», и зелеными лугами с вековыми дубами и ясенями, и пешеходными аллеями вдоль искусственной системы озер, и многим другим. В уединении и в многолюдье там незаметно пролетают часы.

На «ораторской площадке» можно послушать — кого только там не услышишь! — и унылого проповедника, призывающего к моральному возрождению; и чернокожего неофита, бранящего английскую демократию; и ольстерских боевиков в маско-шлемах; и горластых троцкистов, все еще грезящих мировой революцией; слезливых защитниц домашних животных; сердитых, никак не унимающихся, эмансипанток; развязных анархистов под черными флагами с портретами Кропоткина и Бакунина; печальных самаритян, пытающихся спасать самоубийц; мусульман, сионистов, «зеленых», бродяг, безработных, визгливых лесбиянок или вертлявого субъекта, требующего парламентского акта, чтобы узаконить браки между мужчинами…

А в другом конце парка у Кенсингтонского дворца можно наблюдать, как любители — и старые, и малые — запускают воздушных змеев самых причудливых конструкций. Можно заглянуть и в картинную галерею во дворце, но лучше с толпой туристов и наезжающих провинциалов прогуляться, не спеша, вдоль чугунной ограды по Бейзвотер-роуд, где с утра пораньше сотни художников и ремесленников вывешивают и выставляют свои поделки. Чего здесь не встретишь — из меди, керамики, стекла, бронзы, тканей, самоцветов, серебра и даже золота!