Изменить стиль страницы

— Оставьте прогулки до другого раза, дон Херонимо, — возразила старуха. — Ночь холодная, вас проберет до костей, а стоит ли получать воспаление легких ради одного лишь удовольствия увидеть, куда упала бомба? Довольно с нас и того, что она не долетела сюда. Если ядро не угодило сейчас в дом этого изверга и грубияна, то попадет в него завтра: у французов глаз наметан. Ложитесь-ка лучше спать, ваша милость, а я на всякий случай поброжу тут еще да покараулю.

Вняв благоразумным советам служанки, Кандьола отказался от своего намерения выйти на улицу: он закрыл окошко, удалился в глубь дома и до самого рассвета уже никому не мешал. Но влюбленные из боязни, что их услышат или застигнут врасплох, долго хранили молчание даже после его ухода. Прерванный диалог возобновился лишь тогда, когда Гедита явилась сообщить нам, что сеньор храпит, как простой крестьянин.

— Отцу хочется, чтобы бомбы падали на дом его врага, — начала Мария. — Я-то предпочла бы, чтобы они не падали вовсе, но уж если человек имеет право желать ближнему зла, то именно в таком случае, какой был с моим отцом, не правда ли?

Агустин промолчал.

— Жаль, что ты тогда ушел, — продолжала девушка. — Ты не видел, как этот человек, самый жестокий, злой и низкий из всех, что там были, свалил отца на землю и, ослепленный гневом, топтал его ногами. Но за это демоны будут так же топтать его душу в аду, правда?

— Да, — коротко ответил юноша.

— Днем, когда это кончилось, мы с Гедитой принялись лечить отца — он был весь в синяках от побоев. Отец лежал на кровати и, обезумев от отчаяния, корчился, кусал себе кулаки и сокрушался, что у него оказалось меньше сил, чем у его врага. Мы пытались утешить его, но он приказал нам замолчать. Затем он стал укорять меня — в такую он пришел ярость! — за то, что я вышвырнула на улицу деньги за муку; он страшно рассердился на меня и заявил, что уж если нельзя было получить больше, то не следовало бросаться тремя с лишним тысячами реалов; что я сошла с ума, что я мотовка и разоряю его. Мы так и не могли его успокоить. Под вечер мы снова услышали шум на улице и решили, что опять явилась та же шайка и тот же злодей, что в полдень. Отец вне себя от гнева порывался вскочить с постели. Я сперва очень испугалась, но потом взяла себя в руки, решив, что настало время доказать свое мужество. Я вспомнила тебя и сказала себе: «Если бы он был с нами, никто не посмел бы оскорбить нас». Шум на улице становился все громче, но я набралась храбрости, накрепко заперла двери и, упросив отца не вставать с постели, стала ждать. Гедита, упав на колени, молилась всем святым, а я перерыла весь дом в поисках оружия и, наконец, нашла большой нож. Обычно один вид его вызывал во мне ужас, но сегодня я решительно взялась за него. О, я была сама не своя, и мне даже сейчас страшно вспомнить об этом! При виде раненого я чуть не падаю в обморок; я пугаюсь и дрожу при первой же капле крови; и с трудом сдерживаю слезы, если на моих глазах бьют собаку; я муху — и ту не обижу, но в этот вечер, Агустин, когда я услышала шум на улице и мне показалось, что в дверь снова стучат, когда я ожидала, что передо мной вот-вот появятся те же люди… Клянусь тебе, если бы то, чего я боялась, действительно случилось, если бы в ту минуту, когда я была в спальне отца, у изголовья его постели, к нам вошел тот человек, который несколько часов тому назад избивал его, клянусь тебе, я бы тотчас же зажмурилась и, не колеблясь, вонзила ему нож в сердце.

— Замолчи, бога ради! — в ужасе вымолвил Монторья. — Ты пугаешь меня, Мария: когда я слышу такие слова, мне кажется, что ты собственными руками, своими божественными руками направляешь мне в грудь холодное лезвие. Твоего отца больше не тронут. Ты же убедилась, что весь этот вечерний переполох на улице ничем вам не грозил. Нет, ты не способна сделать то, о чем говоришь; ты женщина, притом женщина слабая, впечатлительная, застенчивая, которая не способна не то что убить человека, но даже обречь его на смерть от мук неразделенной любви. Нож выпал бы у тебя из рук — ты никогда не осквернишь себя кровью ближнего. Все эти ужасы — наш, мужской удел, мы с колыбели предназначены для борьбы, и оттого нам выпадает порою печальный жребий лишать людей жизни. Не говори больше об этом случае, Мария, не вспоминай о тех, кто оскорбил тебя. Прости их и, главное, не убивай даже в помыслах своих.

XVI

Пока они разговаривали, я приглядывался к Марии Кандьола. Во мраке ночи лицо ее казалось вылепленным из воска и ровным матовым цветом кожи напоминало слоновую кость. Ее темные глаза лучились, когда она поднимала их к небу. Черные зрачки, отражавшие, словно зеркало, чистый ночной небосвод, поблескивали в густой тени нашего убежища, как две светящиеся точки, которые то появлялись, то исчезали в зависимости от того, куда устремлялся ее взгляд. Странно было видеть мятежный порыв, который внезапно овладел этим нежным хрупким созданием, этим олицетворенном самой страсти, и преобразил все ее чувства, воодушевив девушку и вселив в нее мужество. Сладостное самозабвение, воркующий говорок (не нахожу более точного эпитета, чтобы выразить свою мысль) и тихое радушие, столь характерные для всего ее облика, никак не вязались с героизмом, проявленным ею при защите оскорбленного отца; однако, повнимательнее присмотревшись к девушке, нетрудно было понять, что это две стороны одной медали.

— Я восхищаюсь твоей беспримерной любовью к отцу, — продолжал Агустин. — Но взгляни на вещи и по другому. Я не оправдываю тех, кто плохо обошелся с ним. Однако ты не должна забывать, что твой отец — единственный из сарагосцев, кто ровно ничего не сделал для защиты города. Дом Херонимо, возможно, прекрасный человек, но в сердце его нет ни капли патриотизма. Он равнодушен к несчастьям сограждан и даже как будто радуется нашим поражениям.

Девушка тяжко вздохнула и возвела глаза к небу.

— Это правда, — вымолвила она наконец. — Каждый божий день, каждый час я умоляю его поступиться чем-нибудь ради победы. Но я ничего не могу добиться, хотя постоянно твержу о нуждах бедных солдат и незавидной роли, которую мы играем в Сарагосе. Слушая меня, он только злится и отвечает, что за войну должны расплачиваться те, кто ее затеял. В первую осаду я просто ликовала, когда приходили вести о наших победах, а четвертого августа не сдержала любопытства и одна вышла на улицу. Как-то вечером я была в доме семьи Урьес, где праздновали одержанную в тот день блистательную победу; я тоже всячески выражала свой восторг. Тогда одна старая женщина, бывшая там, громко и сердито сказала мне: «Глупая девчонка, чем восторгаться, ты бы лучше отнесла в лазарет хоть какую-нибудь старую простыню! Неужели в доме сеньора Кандьолы, у которого подвалы ломятся от золота, не найдется даже старой тряпки для раненых? Твои папенька — единственный, понимаешь, единственный из всех сарагосцев, кто ничего не дал для защиты города». В ответ на это все засмеялись, а я стояла, умирая от стыда, готовая провалиться сквозь землю и не решаясь слова вымолвить. Весь вечер я просидела в углу, и ни одна душа не заговорила со мною. Мои немногочисленные подруги, прежде так любившие меня, тоже старались держаться подальше; в разговорах я часто слышала имя моего отца, сопровождавшееся оскорбительными замечаниями и прозвищами. Ох! Сердце у меня разрывалось на части. Когда я уходила, гости едва удостоили меня холодного кивка, да и сами хозяева дома расстались со мной далеко не ласково. Домой я вернулась уже ночью, легла спать, но не смогла заснуть и проплакала до зари: я сгорала от стыда.

— Марикилья, — нежно сказал Агустин, — доброта твоя так велика, что бог простит за нее твоего жестокосердого отца.

— Потом, — продолжала Кандьола, — как мне помнится, вскоре после четвертого августа, к нам явилось двое раненых, которыми сегодня, во время перепалки, попрекал отца его недруг. Когда нам сказали, что Хунта поместила к нам двух раненых, мы с Гедитой очень обрадовались и с превеликим удовольствием взялись готовить бинты, корпию и постели. Мы с таким нетерпением ждали постояльцев, что каждую минуту высовывались из окна и смотрели, не идут ли они. Наконец они пришли, но отец, который незадолго до этого вернулся в самом дурном расположении духа, сетуя на то, что многие из его должников погибли, а значит, унесли с собой и надежды на возврат долгов, встретил раненых крайне грубо. Я со слезами обняла его, умоляя дать им пристанище, но он не послушался меня и, ослепленный гневом, выставил их на улицу, запер дверь, поднялся наверх и сказал: «Кто их родил, тот пускай и возится с ними». Был уже вечер. Мы с Гедитой просто умирали от отчаяния. Мы не знали, что делать. До нас доносились стоны двух несчастных, которые ковыляли по улице, взывая о помощи. Отцу было уже не до раненых и не до нас: он заперся у себя и углубился в свои подсчеты. На цыпочках, чтобы не услышал отец, мы добрались до комнаты, выходившей на улицу, и через окно бросили беднягам тряпки, надеясь, что они перевяжут ими свои раны. Но они не подобрали их — для этого у них не было сил. Тогда мы окликнули раненых, они нас увидели и протянули к нам руки. Мы привязали к концу палки корзиночку и передали им немного съестного; но один из них уже находился при смерти, а другому было не до еды — так он страдал. Мы подбадривали их ласковыми словами и молили за них бога. Наконец мы решились хотя бы на миг спуститься вниз и помочь им, но отец застал нас врасплох и пришел в ярость. Пресвятая дева, что это была за ночь! Один из раненых умер прямо на мостовой, а другой пополз искать милосердия где-нибудь в другом месте.