Изменить стиль страницы

«Матушка! Я раскаиваюсь в ужасном преступлении, совершенном мною против моих родителей и государей, и покорнейше прошу ваше величество замолвить за меня слово перед отцом. Надеюсь, он разрешит, чтобы к его стопам припал благодарный сын

Фердинанд».

В этих двух письмах злополучный принц представал в самом неприглядном виде: попав в беду, он не сумел сохранить хоть крупицу достоинства, сознавался, что «солгал», да еще «выдал виновных», и просил прошения у папочки и мамочки как шестилетний ребенок, разбивший тарелку. Но в те времена почтенные мадридцы были простодушно убеждены, что все дурное исходит только от этого негодяя, от Князя Мира! Неурожай, град, кораблекрушения, желтая лихорадка и прочие напасти, посланные небесами на наш полуостров, — все приписывалось козням фаворита. И приведенные мною письма принца никто не воспринял как добровольный шаг; напротив, все сочли это вынужденным признанием, продиктованным под угрозой насилия его тюремщиками, чтобы унизить принца в глазах народа. Если намерение двора было таково, то, надо сказать, письма произвели впечатление прямо противоположное, как только манифест был опубликован, все приняли сторону узника, а на фаворита обрушились потоки проклятий, его считали автором не только манифеста, но и самих писем.

— Комментарии излишни, — сказал дон Анатолио, кладя «Газету» на прилавок.

— А мне вот хотелось бы, — заметила донья Амбросия, — послушать хоть через замочную скважину, что обо всем этом говорит Наполеон.

— Незачем слушать, и так ясно, что он решил низложить короля и королеву и возвести на трон нашего дорогого принца. Чтоб мне провалиться, если он не сделает этого и очень даже скоро, некий господинчик не успеет даже пропеть «кукареку»!

— Возмутительно! — вскричал со страхом дон Лино Крохобор. — Говорить такие вещи, когда нас могут услыхать люди, преданные правительству!

— Ба, ба, друг мой, дон Лино! — возразил торговец бумагой — Да это всем известно. Пройдет месяц, и следа здесь не останется ни от Колбасника, ни от короля с королевой, ни от всех этих безобразий и подлостей, о которых даже говорить не хочу, чтобы не позорить страну.

— Вашими устами да мед бы пить, сеньор дон Анатолио, — вздохнула лавочница. — Хоть бы поскорее господь бог надоумил сеньора де Бонапарта, чтобы он шел сюда навести порядок в Испании.

Аббат дон Лино, не желая больше слушать такие речи, ушел; меня тоже выпроводили, чтобы дону Анатолио и донье Амбросии никто не мешал обсуждать государственные дела.

Мне не хотелось возвращаться домой, не поговорив с Пакорро Чинитасом, который, стоя на обычном своем месте, точил ножи — ножницы.

— Здравствуй, Чинитас! — сказал я. — Давно не виделись. Ты слыхал, как народ переполошился?

— Да, слыхал. В сегодняшней «Газете», говорят, какой-то манифест пропечатан. У пирожника читали вслух, и все говорили, что Колбасника надо повесить за ноги.

— Выходит, все уверены, что манифест сочинил он?

— А мне-то какое дело! — ответил Чинитас, распрямляя спину. — Я одно знаю, все они там, наверху, хороши, один лучше другого. Говорят, будто министр сам сочинил эти письма и заставил принца подписать. А зачем принц подписывал? Что он, ребенок, школьник первого класса? Ведь ему двадцать три года! И я думаю, в двадцать три года пора уже знать, что надо подписывать, а что не надо.

Довода Чинитаса показались мне вескими и убедительными.

— Хотя ты не умеешь ни читать, ни писать, — заметил я, — по-моему, ты умнее самого папы.

— А все эти лавочники, монахи, щеголи, офицеры, аббаты, канцеляристы страх как рады, только и говорят о том, что вот придет Наполеон и посадит принца на престол. Дай бог, чтобы это кончилось добром!

— А ты как думаешь, мудрый точильщик?

— Я думаю, что дураки мы будем, если поверим Наполеону. Этот молодчик, и глазом не моргнув, завоевал Европу, так неужто ему не захочется наложить лапу на самую распрекрасную страну в мире, нашу Испанию, особенно когда он увидит, что король с королевой и принц, ее правители, готовы один другому глаза выцарапать, как рыночные торговки? Он скажет: «Да чтобы слопать этот народец, мне трех полков хватит», — и будет вполне прав. Уже пригнал в Испанию больше двадцати тысяч солдат. Вот увидишь, Габриэлильо вспомнишь мои слова. Большие дела будут. Надо нам быть наготове, потому как от короля нашего толку мало и придется самим управляться.

Как я убедился впоследствии, слова эти, последнее, что сказал мне тогда Чинитас, заключали в себе глубокий смысл. Он один верно предугадал грядущие события, меж тем как кумир века, судивший об Испании по ее королям, министрам и знати, считал, что знает все наперед, а на деле не знал ничего. Его заблуждение относительно страны, которую он шел завоевывать, объяснить нетрудно: он, вероятно, знал, что говорят донья Амбросия, дон Анатолио, бакалейщик, отец Салмон и подобные им, но, увы, ему не пришлось послушать мнение Точильщика.

XXII

Наступил вечер, приготовления к спектаклю во дворце маркизы шли полным ходом. Я отнес костюм моей хозяйки в отведенную ей для переодевания комнату и, поднявшись по черной лестнице на антресоли к Инес, застал бедняжку в большом огорчении: у доньи Хуаны усилились боли, добрая женщина от слабости еле могла говорить. Побыл я там, сколько мог, утешая свою подружку и ее дядюшку, но время было ограничено, вскоре пришлось их покинуть, и я, понурив голову, спустился в апартаменты маркизы.

Попробую описать этот роскошный дворец, чтобы вы могли себе представить, как он был великолепен. Украсить дворец для празднества было поручено дону Франсиско Гойе, и я думаю, работа, выполненная этим великим мастером, не нуждается в моих похвалах. Начиная от главной лестницы он украсил все стены цветочными гирляндами и фестонами из листьев, цветы были бумажные, а листья настоящие, дубовые; подобной красоты я в жизни не видал. Лампионы были развешаны с большим искусством, также в виде разноцветных гирлянд и фестонов; их яркий свет придавал всему дому вид волшебного царства.

В первом зале новая мода еще не изгнала со стен чудесные старинные гобелены, переходившие из рода в род; фамильные реликвии при ослепительном свете лампионов не утрачивали свойственного им отпечатка строгой важности, напротив, причудливые блики, игравшие на расставленных по углам рыцарских доспехах, — стальных стражах с опущенным забралом и копьем в рукавице — казалось, наделяли движением и жизнью жуткие призрачные тела, заключенные в этих металлических формах. Красочные картины, изображавшие бой быков, разгоняли мрачное впечатление от темных полотен двухвековой давности работы Пантохи де ла Крус и Санчеса Коэльо, которые запечатлели с десяток хмурых, суровых полководцев, покоривших полмира.

Разительный контраст с этими сокровищами национального искусства представляла обстановка в новом стиле неоклассицизма, введенном французской революцией. Но сейчас мне недосуг описывать греческие орнаменты и мифологические группы Гор, Нереид и Гермесов, красовавшихся в чинных академических позах на часах, на подножьях канделябров и на ручках цветочных ваз. Все эти младшие боги, блиставшие позолотой и воскрешавшие великолепие древнего Олимпа, не очень-то вязались с удалыми тореро и красотками, изображенными при помощи кисти или ткацкого стана на картинах и гобеленах, однако никто не замечал дисгармонии.

Зал, где находилась сцена, выглядел веселее других. Гойя с замечательным искусством разрисовал занавес и портал, составлявшие фронтиспис сцены. Посредине занавеса был изображен Аполлон в облике бравого мадридского щеголя не то с лирой, не то с гитарой в руках, а по обе стороны от него расположились девять прелестных девиц в характерных мадридских нарядах, — правда, по их атрибутам и позам можно было догадаться, что великий живописец имел в виду муз. Эта восхитительная группа была в то же время одной из самых остроумных юмористических картинок, созданных волшебной кистью Франсиско Гойи — даже почтенный Пегас был представлен в виде могучего гнедого кордовской породы, который в самой обычной сбруе гарцевал на заднем плане. С портала глядели в зал рожицы амуров, — вернее, озорных мальчишек с мадридской Бойни. Творец «Капричос» не впервые изображал Парнас в юмористическом духе.