— Я пришел поговорить с вами, Снежков.
— Я к вашим услугам, товарищ старший лейтенант, — отозвался я, вставая.
— Сидите, — он придержал меня за плечо. — Дело мое к вам деликатного свойства, и мне хочется посоветоваться.
В палате наступила тишина, даже не слышалось стука костяшек домино. Я видел, что раненые наблюдают за нами. Дело в том, что судьба комиссара всех интересовала. Ходили слухи, что он — кандидат философских наук, до войны преподавал в пединституте и будто бы здесь, в госпитале, готовил докторскую диссертацию. Не знаю, так ли это, но он у всех вызывал любопытство.
Так вот, все сидели и наблюдали за нами, а он говорил:
— У нас, видите ли, возникла такая проблема: девушку, которая ведет лечебную гимнастику в батальоне выздоравливающих, вызывают на длительные курсы. Мы можем ее не отпустить, но это значит задерживать ее рост — сейчас она сержант, а после курсов будет младшим лейтенантом. С точки зрения госпиталя мы выигрываем, а если смотреть глубже — это польза для государства Вот мы и решили посоветоваться с вами: не станете ли на ее место? Вы, как нам известно, спортсмен. А то, что имеете офицерское звание... Я думаю, вы окажетесь выше самолюбия. Взявшись за это дело, вы будете приносить ощутимую пользу, которой — не по вашей вине— сейчас не приносите. Вы согласны со мной? Я имею в виду последнее.
— Конечно, товарищ старший лейтенант, — согласился я торопливо.
— Я не буду торопить вас. Подумайте...
— Тут долго думать нечего, — перебил я его. — Раз надо, значит надо.
Он улыбнулся и сказал:
— Признаться, я и не ожидал от вас иного ответа. Мы предварительно взвесили все кандидатуры. На вашей особенно настаивал начальник отделения. Он восхищен вашим упорством.
Я смутился. А комиссар, сделав вид, что не замечает этого, поднялся с табуретки и сказал:
— Значит, договорились. Я так и передам начальнику госпиталя.
Через день я переселился в крохотную комнатушку при батальоне выздоравливающих.
Чего греха таить, в нашем госпитале лечебная физкультура проводилась формально. Даже те, кто в ближайшее время должен был возвращаться в часть, на зарядку выходили лениво, а некоторые вообще предпочитали поваляться лишние двадцать минут в постели. Сейчас же, когда наступили холода, все упражнения делались в помещении. Когда я в первое же утро приказал выздоравливающим выйти на улицу, многие встретили это смехом, до того нелепым показался им мой приказ. Если бы они возражали, отказывались, я бы не растерялся так, как растерялся в эту минуту. Я начал их уговаривать, объяснять им, что это делается ради их пользы.
— Ведь вы же из тепличных условий попадете во фронтовую обстановку. Придется спать на снегу, умываться снегом... Не лучше ли сейчас подготовиться к этому? — говорил я.
— Слушай, — возразил кто-то лениво, — поспи ты столько на снегу, сколько поспали мы, а потом учи.
Вероятно, такие аргументы и обескураживали девушку-сержанта, и она смотрела на свои занятия сквозь пальцы. Я тоже спал на снегу меньше любого из них и поэтому растерялся во второй раз. Нет, мое упорство не могло меня выручить в подобной обстановке. Но мне поручили это дело, и я должен был выполнять его честно.
— Отставить разговоры! — крикнул я, чувствуя, что выхожу из себя. — Сегодня разрешаю в гимнастерках. Но это в последний раз. С завтрашнего дня начнем обтирания.
Скажи мне кто-нибудь раньше, я никогда бы не поверил, что моя работа окажется такой тяжелой. Больше всего меня огорчало то, что я многого не мог показать на своем примере. Если зарядку и обтирания я мог делать, отставив в сторону палку, то бегать, даже с помощью палки, не мог. Расстроенный, уходил я в свою каморку и со злостью бил пяткой о планку прибора, сделанного по совету начальника отделения. С каждым ударом прибор становился мне все более ненавистен. И не потому, что из-за него нога горела, как в огне, а потому, что он обманывал меня. Как-то я до того перестарался, что свалился на койку, чувствуя, что больше не смогу встать. И действительно, я не поднялся на следующее утро. Раненые, обрадовавшись, что я не тревожу их, не провели без меня зарядки. У меня было отчаянное настроение. К тому же я узнал о коллективной жалобе выздоравливающих начальнику госпиталя, в которой говорилось, что из-за обтираний снегом появилось много заболеваний гриппом.
А тут еще ко всему — Володино молчание: три месяца — достаточный срок, чтобы подумать что угодно.
Я написал письмо Ладе.
Через неделю она сообщила, что Володя погиб больше двух месяцев назад...
Кратко, сухо, одно сообщение.
Ничего о себе.
Лучше бы она жаловалась.
Лучше бы она была рядом со мной и плакала.
Хотелось кататься по полу, рвать на себе волосы...
Я с трудом сдерживал себя. Теперь-то никто не дождется от меня поблажек. Строчите новое донесение — меня этим не испугаешь... На зарядку становись! Рас-считайсь! Бегом вокруг госпиталя! Простужен? Глупости! На фронте этого не скажешь! Переходи на шаг! Приступить к обтиранию! Товарищ боец, почему не выполняете приказания? Бегом до казармы! Тяжело? А мне — легко? Смотри на мою ногу!..
К комиссару я шел ощетинившись. Не нравится моя система — снимайте, сами просили, не навязывался. И улыбка у вас на лице ни к чему — не поможет; здесь вам армия, а не институт.
— Снежков, — сказал комиссар, — через неделю вас демобилизуют. Вы будете хозяином своей судьбы. Но я обращаюсь к вам, как к комсомольцу: останьтесь у нас! Мы без вас будем, как без рук.
Я потянулся рукой к глазам — так уж мне понадобилось убрать соринки...
К счастью, он не глядел на меня — не мог раскурить папиросу.
-Вам положен отпуск. Съездите домой. Как-нибудь потерпим...
— У меня нет дома... Но я поеду в Москву.
— В Москву? Зачем?
Зачем? Я рассказал ему все.
Глава седьмая
Я лежал на багажной полке, подсунув под голову вещевой мешок с сухим пайком и придерживая рукой дребезжащую трость. Плач ребенка нагонял тоску. Густой запах махорки не позволял дышать полной грудью. Гам мешал сосредоточиться. Ныла, горела нога. Монотонно постукивали колеса вагона, позвякивая на стыках рельс. «Лада, Лада, Лада...»—выговаривали они однообразно.
«Лада, Лада, — думал я, — ты должна выдержать... Я помогу тебе, я разделю твое горе... Пройдет время, и эта рана залечится... Главное, отвлечь тебя сейчас... Я тоже считал, что не перенесу смерти матери... Надо сделать так, чтобы ты не истязала себя мыслями о неудавшемся счастье... А потом — время. Кто-то сказал, что оно лучший исцелитель... Вот уже прошло полтора месяца, как я получил твое письмо. Как-то ты там одна?.. Лада, Лада, Лада...»
Я не был уверен, что поступок мой правилен. Однако изо всех, кто любил Володю, остались только мы с ней...
Потом я подумал, что это неправда, — Володю любили его солдаты и офицеры... А родные?.. Я даже не знал, есть ли они у него. «Но они все далеко,—возразил я себе.— А я буду рядом с тобой... Завтра я буду рядом с тобой...»
Под эти мысли я незаметно уснул.
Наутро я вышел в тамбур и не удержался — закурил. Мимо проносились домики с островерхими крышами, платформы, заполненные молочницами с корзинами на перевязи, у шлагбаума стояла вереница грузовых машин, в дымящемся озерке плавала деревянная бочка; появились многоэтажные дома, их сменили заснеженные поля; потом пошли белые бараки, вынырнул завод «Серп и молот», и мы подкатили к перрону.
Площадь перед вокзалом обратилась на меня звоном трамваев, гудками автомобилей, шумом и сутолокой толпы.