Казалось, гитлеровские летчики торопились сбросить свой смертоносный груз где попало и только бы поскорее! Лишь бы вырваться из огненного кольца московских зениток. Подожгли безлюдный, пустынный рынок. Сбросили бомбу на большой цветочный киоск на улице Герцена. Кое-где на улицах висели оборванные телефонные провода. Чернели еще не остывшие кирпичи разрушенной поликлиники.

В четвертую ночь воздушной тревоги далеко за окраинами Москвы, как о неприступные стены, бились звенья вражеских самолетов. Они пытались пробиться в небо над городом. С девяти вечера до половины первого ночи ни один самолет не словчил прободать преграду, невидимую с земли. Когда в первом часу ночи несколько самолетов врага ринулись в непроходимое небо над городом, зенитчики заставили их взмыть на еле доступную им высоту. Оттуда налетчики могли сбрасывать бомбы только вслепую. -

В эту четвертую ночь налета, когда на дне угрюмо-черного неба с треском разваливались лимонно-желтые звезды, мы с Яковом Рыкачевым впервые воспользовались нашим правом передвигаться по городу в часы воздушной тревоги.

Мы работали в подвалах Радиокомитета на Пушкинской площади, в писательской группе контрпропагандистов. Каждый день и каждую ночь мы прочитывали десятки страниц с записями последних речей Гитлера, Геббельса, Лея, Геринга и Квислингов всех оккупированных стран Европы.

Нам приносили записи только что произнесенных лживых, хвастливых, полных угроз, проклятий, презрения к человечеству речей и сообщений. У тех, кто в гитлеровской Германии или в захваченных нацистами странах слушал все эти речи или сообщения, должно было составиться представление, что нет в мире силы, способной противостоять гитлеризму. Гитлеризм побеждает и победит! Забудь надежду на освобождение, всяк слушающий речи нацистских вождей и читающий газеты на* цистов!

Пятнадцать литераторов, нас собрали в контрпропагандистский отдел, чтобы мы читали записи всех этих речей и сообщений и немедленно отвечали на них. Мы писали маленькие — на страничку, на полторы — ответы. На удар должны были отвечать ударом в эфире! Невозможно было представить себе, кто слушает нас в Германии. Должна была закончиться война, должны были пройти еще годы и годы, прежде чем стало известно: нас слушали! Даже в Германии! Но еще больше в странах — союзницах Гитлера: в Венгрии и в Болгарии, в Румынии и в Австрии, даже в Италии. И в захваченных нацистами странах, где уже росло и ширилось, крепло Сопротивление,— в Дании и Норвегии, во Франции, Чехословакии, Бельгии и Голландии. Передачи на подпольные радиостанции в гитлеровской Германии писали мы все. Остальные страны были поделены между нами. Яков Рыка-чев писал для Венгрии, Илья Константиновский — для Румынии, Леонид Боровой — для Франции, Владимир Ермилов — для Болгарии и Италии, Михаил Гус —для Австрии и Германии. У меня была вся Скандинавия. У Василия Ардаматского — Латвия, Литва и Эстония. К нашим услугам была удивительная библиотека — множество книг в специальных машинописных изданиях. Даже гитлеровский «Майн Кампф» по-русски. Даже «Миф XX века» Розенберга. И даже... изданная в Америке книга «Я была горничной у Гитлера». Хранилище самой отвратительной в мире литературы! Но нам она была нужна для работы: мы били гитлеровцев их же оружием!

В те дни мы еще только учились вести войну в эфире. Опыта не было ни у кого. Илья Эренбург, изо дня в день писавший «на Францию», приводил в пример искуснейшую контрпропаганду де Голля — «голлистскую пропаганду», как он ее называл. Но сам Эренбург уже тогда служил отличным образцом контрпропагандиста.

Вначале мы забывали, что наши невидимые собеседники за далекими рубежами слушают нас настороженно, таясь и выставляя дозорных, которые должны их предупреждать об опасности. Сочиняли тексты на пять или шесть страниц. Наши передачи были слишком длинны для тех, к кому мы обращались в наши московские ночи. Потом мы научились на полстраничке высказывать все, для чего прежде надобилось бы по шесть страниц.

И

По улицам затемненной столицы идешь, как в беззвездной ночной степи,— во тьме кромешной. Осторожнее, тут, кажется, яма. Не упадите — овраг. Я, кажется, зацепился за куст... Осторожнее — ночь в степи...

Осторожнее — тротуар. Осторожнее — тут, кажется, угол дома. Нет, это фонарный столб. Когда-то уличные фонари освещали Москву... Это было еще в июне. Как это было давно! Сейчас — июль. В каком веке началось уличное освещение городов? В семнадцатом? В восемнадцатом? Непонятно, как люди жили в больших городах без освещения улиц! В таких больших городах, как Париж, Лондон, Вена, Милан! Но тогда можно было факелом освещать дорогу. Ах, да, факелом. Но у нас нет факела, и мы не смеем его зажечь. Правда, в карманах — электрические фонарики. В часы затемнения, если нет воздушной тревоги, мы можем их зажигать и лучиком света шарить по тротуару. Но только не в часы воздушной тревоги. Даже у патрулей, проверяющих наши красные пропуска, электрические фонарики с синими стеклами. У нас с Рыкачевым нет электрических синих фонариков.

Лимонно-желтые звезды с треском распадаются под черным бархатным куполом неба и не освещают Москву. От Сивцева Вражка до Пушкинской площади мы идем на ощупь, словно в подземной тьме. Столица ли, степь ли — в потемках не разберешь. Тьма — хоть глаз выколи. Вспыхи зенитных снарядов в небе и жужжание самолетов над городом — вот, кажется, все признаки жизни на погруженной во тьму земле!

Поймут ли потомки героику этой бездонной тьмы? Поймут ли, что даже в часы бомбежек ты чувствовал себя независимей и более защищенным на улице под небом Москвы, чем в набитых людьми тоннелях метро, в тесноте несовершенных московских бомбоубежищ!

Когда идешь в потемках на ощупь, оказывается, не думаешь ни о чем, кроме того — где ступить. Со спутником не говоришь ни о чем, кроме того — так ли и туда ли мы с ним идем. И миновали ли уже знакомый нам дом или газетный киоск на бульваре. И не наткнемся ли мы на фонарный столб и не ударимся ли об угол дома!

Вдруг вспомнилось, как в давние годы нас, гимназистов шестого класса, поразил однажды словесник Солдатов — с сенаторскими бакенбардами и с золотыми пуговицами на мундире, украшенными двуглавым орлом.

— О чем вы думаете, Папчинский? — спросил зазевавшегося на задней парте верзилу.

— Ни о чем.

— Ни о чем думать нельзя, каждый человек всегда о чем-нибудь думает. Человек отличается от животного тем, что ни на секунду не может не думать. Садитесь, Папчинский.

И это вот вспомнилось — из гимназических лет! Вдруг давнее осветилось памятью в омуте черной ночи, в час воздушной тревоги в Москве!

О чем думаю я сейчас, когда в потемках с Сивцева Вражка на Пушкинскую площадь иду — воевать с гитлеровской пропагандой в эфире?

Я думаю о том... Да ведь это у Льва Толстого! Я думаю, о чем я думаю. А теперь о чем я думаю? Я думаю, что я думаю, о чем я думаю...

Ну, вот и Радиокомитет. Мы пришли.

III

...«Я думаю, о чем я думаю... А теперь о чем я думаю? Я думаю, что я думаю, о чем я думаю...»

..Я думаю о том, о чем буду сейчас писать для радиопередачи на захваченную гитлеровцами и преданную Квислингом Норвегию. Я думаю о своих невидимых и незнаемых собеседниках в далекой Норвегии. Дойдет ли до них то, что я сейчас напишу для них? Не так-то просто — слишком небезопасно!— на полоненной гитлеровцами земле слушать «Голос Москвы»!

Невидимый мой собеседник! Кто ты? И где ты? Услышишь ли ты меня?

Очень большая комната контрпропагандистов похожа на класс. Черные маленькие наши рабочие столики напоминают парты. Нас — полтора десятка, изо дня в день, из ночи в ночь читающих и пишущих за этими маленькими черными столиками — партами! Леонид Боровой, Владимир Ермилов, Михаил Гус, Яков Рыкачев... Только что вышел из комнаты Александр Фадеев. Он ходил между партами и, улыбаясь, повторяя чешские фразы, готовился к выступлению по радио на Чехословакию. Свою небольшую речь на русском языке он собирается закончить несколькими чешскими фразами. Вчера мы с Рыкаче-вым приходили к нему в ЦК, и он давал нам обрабатывать материалы для сводок Совинформбюро...