Изменить стиль страницы

— Что же теперь делать, Володя?

— Война, жалко, кончилась, Николай Иванович, а то бы я на фронт удрал.

— Нет уж, не будем жалеть, что кончилась война.

— Вообще-то, конечно, — рассудительно согласился Кашин и покосился на стенные часы. — Можно мне идти? Мама сегодня в вечернюю смену работает, Лидку надо из садика взять… Сидит уж там, наверное, в три ручья заливается.

— Иди, — торопливо ответил Орехов, ощутив вину перед Кашиным за нелепый разговор в учительской.

Кашин перестал удирать с уроков немецкого. Терпеливо, как пассажир, ожидающий пересадки, высиживал их от звонка до звонка, по-прежнему равнодушный ко всему, что на них происходило.

Орехов не донимал теперь его наставлениями и укорами, не вызывал к доске, не ставил ни единиц, ни двоек. Педагогическая наука не могла осилить Кашина. Володе нужно было дать время успокоиться, отойти немного от собственной беды. Изменить свое решение мог он только сам. Выговоры и нравоучения будут лишь плескать керосин в упрямый костер, который разожгла в мальчишеской душе наивная фантазия. В костре должны выгореть дрова. Тогда он угаснет сам собой.

Школьная программа, к сожалению, не учитывала столь тонких и индивидуальных психологических нюансов. Это сказала директриса после очередной проверки классного журнала, ткнув карандашом в девственно чистую с начала четверти строку против фамилии Кашина.

— Как так не желает учить? — удивилась она объяснению. — Мало ли что он там выдумал… Вы обязаны добиться, чтобы Кашин учил немецкий язык. Вам, между прочим, именно за это зарплату платят. Значит, не сумели найти подход, не сумели потребовать, не проявили настойчивости…

Директриса употребила чуть не десяток глаголов с отрицанием «не», а к ним прибавила известную и загадочную аксиому насчет того, что нет плохих учеников, а есть плохие учителя.

— Придется помочь вам, Николай Иванович, воспитать в себе требовательность…

Орехов неуютно шевельнулся на стуле. Метод воспитания, применяемый директрисой, в основе напоминал средневековую казнь, при которой на выбритую макушку осужденного капля за каплей льют холодную воду. Вместо капель директриса употребляла невинное выражение, начинавшееся вводной фразой: «А вот член нашего педагогического коллектива…» Далее следовала фамилия члена, снижающего недостаточно активной работой показатели успеваемости и дисциплины. Когда такая фраза произносилась на каждом педсовете, совещании и собрании, при каждой встрече и разговоре, у подчиненного резко возрастала активность и больше всего на свете ему не хотелось снижать показатели и предавать забвению поставленные задачи.

— Надеюсь, что в течение месяца, Николай Иванович, вы решите проблему Кашина, — добавила директриса.

Орехов понял, что ему предоставляют последнюю отсрочку уготовленной казни.

— Попытайтесь найти индивидуальный подход.

Николай кивнул и сердито подумал, что индивидуальный подход к Кашину может быть единственным — возвратить ему отца. Но чудес, как известно, на свете не бывает.

— Признаться, я удивлена вашей беспомощностью, Николай Иванович… Фашистов не боялись, три ордена имеете, а перед пятиклассником спасовали.

Подковырка не на шутку рассердила Орехова, шлепнув его по самолюбию, которое по молодости лет было горячее, как крутой кипяток.

— Будет Кашин учить немецкий.

Орехов решил махнуть рукой на психологические антимонии, душевные переживания и прочие тонкости.

Обязан он учить Кашина немецкому языку — и точка! Правильно директриса сказала, за это зарплату получает.

Вспомнился начальник разведки полка. Собственную гимнастерку капитан для разведчиков готов был снять, самолично отсидеть на «губе» за любую их провинность. Навзрыд плакал над каждым погибшим хлопцем. А в отношении выполнения приказов был тверже стали. Под Осовцом, когда требовалось «распечатать» немецкую оборону и добыть «языка», он гонял весь взвод разведки через линию фронта, пока изловчились и притащили губастого ефрейтора из недавних «гитлерюгендов». Ефрейтор дал нужные показания, но они никого не обрадовали. Не стоили показания слюнявого фрица тех ребят, которые ради этого сложили головы.

После разговора с директрисой Орехов дал себе слово, что не мытьем, так катаньем допечет упрямого Кашина.

Не может быть, чтобы не нашлось слабины. В любой обороне есть щель, если пошарить как следует.

Он снова принялся теребить Володю. Не давал покоя на уроках, ловил на переменах, поджидал у входа в школу и оставлял на индивидуальные занятия.

Недели две Кашин сносил мытарства, потом принялся удирать с уроков немецкого, ускользать на переменах, а приметив учителя на улице, давал обходной крюк.

Изловить Кашина удалось в неожиданном месте — в очереди возле хлебного магазина. Володя сидел на корточках возле заслеженных горбатых приступков в длинной очереди.

— Опоздаешь в школу, Кашин, — строго сказал Николай. — Или опять нацелился с урока убежать. До каких же пор это будет продолжаться?

Кашин неохотно встал, зябко потопал расшлепанными кирзачами и сказал, что в школу он сегодня вообще не придет.

— Мама заболела, — помолчав, прибавил он. — А я с двух часов ночи в очереди… Вот!

Он повернулся спиной, и Николай увидел номер, написанный мелом.

— Семьдесят четвертый, — скучно сказал Кашин. — Не пошлешь ведь Лидку хлеб получать по карточкам. А здесь как — ушел, тебя сразу исключают… Через два часа только магазин откроется.

Лицо Кашина было землистым, как пыльная булыжная мостовая возле приступков магазина, как латаный ватник с подвернутыми рукавами.

Орехов понимал, что значит не отоварить хлебные карточки, когда дома больная мать и малолетняя сестренка. Он разрешил Кашину не приходить в школу, оглядел очередь и подумал, что хлебный магазин можно было открывать и пораньше.

— Вы барана масляного видели, Николай Иванович? — спросил вдруг Кашин.

Орехов приметил, что глаза Кашина смотрят мимо него, и невольно оглянулся. Через улицу, напротив унылой очереди, блестели витрины чайной, где была устроена городская кулинарная выставка.

— Ты не гляди туда, Володя, а то, чего доброго, аппетит еще разыграется, — сказал он, тронув Кашина за плечо, и заторопился в школу, в нетопленные классы к ребятишкам, ослабевшим от долгого житья впроголодь.

Через три дня Кашин появился на уроке немецкого языка и первый раз поднял руку.

— Пожалуйста, Володя, — торопливее, чем следовало, сказал Николай. — Что ты хочешь спросить?

Класс притих, удивленный, как и учитель, поднятой рукой Кашина.

Хлопнув откидной крышкой парты так, словно выпалили из «сорокапятки», Кашин встал и спросил:

— Николай Иванович, правда, что кулинарную выставку съели? Иволгин говорит, что на банкете съели…

Орехов смешался. Он ощущал на себе три десятка в упор нацеленных глаз, прямых и бескомпромиссных, решающих все «по правде», по этому трудно объяснимому и мало понятному для взрослых критерию ребячьей справедливости.

Они ждали ответа, а учитель ничего не мог сказать. Соврать он не имел права. То, что следовало ответить, отнюдь не предназначалось для классной аудитории.

Как при встрече у хлебного магазина, Орехов ушел от ответа, ощущая противное состояние собственного бессилия. Похожее на то, когда лежишь под бомбами с автоматом и понимаешь, что ничего не можешь сделать с воющей смертью, которая изгаляется над головой, заходя то кругами, то устремляясь в пике.

— Не знаю, Володя… Во время урока не следует отвлекаться посторонними вопросами.

— Ладно, — согласился Кашин. — Другой раз я на переменке буду спрашивать.

Вот чертенок! Теперь на переменках Николаю придется убегать от Кашина.

— У Иволгина батька в райторге работает… Ему после банкета коржики выдали. Круглые… Знаете, которые в крайнем окне лежали. Горочкой. Рядом с ватрушками.

— Не знаю, — перебил Николай не в меру разговорившегося Кашина. — Садись на место.

Володя снова сказал «ладно», но за парту не сел. Пригладил ладонью торчащие, как колючки у ежа, жесткие волосы и задал главный вопрос: