Запас немецких слов, оставшихся в памяти от службы в полковой разведке, кормил Николая Орехова после демобилизации.
Причудливая судьба суматошного послевоенного времени забросила его в степной городок, где школа маялась без учителя немецкого языка. Справка о трехмесячных курсах фронтовых переводчиков оказалась достаточной, чтобы короткостриженая, мужского облика директриса привела в класс нового учителя и через две минуты закрыла за собой дверь, предоставив Николаю, как щенку в известной присказке, барахтаться в педагогическом омуте, чтобы не пустить пузыри.
До войны Николай мечтал стать геологом. Но через неделю после выпускного вечера в школе пришлось надеть шинель, навернуть обмотки на тощие икры и топать в маршевой роте, чтобы заткнуть очередную прореху на фронте, каких случалось немало в горькое время отступлений и потерь.
За войну Орехов научился стрелять, резать проволоку, копать окопы, спать в снегу, кидать гранаты, варить похлебку из концентратов и без лишнего шума брать «языков».
После демобилизации это оказалось ненужным, а другого он ничего не умел. Из довоенной жизни отчетливее всего в памяти сохранялась школа и учителя. И Николай не видел хитрого в том, чтобы учить ребят счету, склонению, спряжению или закону Архимеда. Тем более немецкому языку, где на первой странице учебника были нарисованы две веселые девочки, «Анна унд Марта баден».
Это милое «баден» много раз вспоминалось на фронте, когда Николай форсировал реки и речушки на «вспомогательных средствах», уцепив зубами ремень автомата, пристроенного на затылке, когда, спасаясь от фрицевской погони, залезал по горло в камыши или болотные бочаги, когда барахтался в Одере, в его холодной апрельской воде, держась за обломок понтона, расколошмаченного снарядом.
То ли потому, что Николай оказался единственным учителем-мужчиной, то ли потому, что ходил в гимнастерке с орденской планкой и нашивками за ранения и рассказывал про полковую разведку, дело с первых же дней пошло неплохо.
Ребята старательно учили склонения и спряжения, сносно выполняли домашние задания и уже через пару месяцев могли сказать по-немецки, что сегодня хорошая погода, что они любят делать прогулки, что мы строим много «тракторен унд моторен».
Не мог Николай сладить только с Кашиным, большеголовым, хмурым пятиклассником, темные глаза которого умели надолго застывать в одной точке. Кашин удирал с уроков немецкого языка, в первую же неделю «посеял» учебник и не заводил тетрадь для выполнения домашних заданий.
В тех случаях, когда с немецкого удрать не удавалось, Кашин норовил сорвать урок.
К колам и двойкам, появлявшимся в классном журнале, он относился с полнейшим безразличием.
Выведенный из себя мальчишеским упрямством, Орехов пригласил Кашина после уроков в учительскую и устроил разговор с глазу на глаз. Поначалу он решил одолеть Кашина штурмовым натиском, потому разговор повел круто. Надо признать, что не все его слова соответствовали педагогическим строгим канонам.
Привалившись плечом к косяку двери, Кашин слушал раскаты учительского грома и смотрел на шкаф. Проследив стынувший в одной точке мальчишеский взгляд, Николай заметил на дверце шкафа чернильное пятно и догадался, что Кашина в процессе воспитательного разговора больше всего интересует вопрос, на что походит пятно — на сидящую дворнягу или на лодку с парусом.
Тогда Николай изменил тактику беседы. Собрав красноречие, начал рассказывать о чудовищных последствиях, которые испытывали на фронте люди, получавшие в пятом классе двойки по-немецкому.
— …Ты представляешь, Володя, что было бы с нашей группой, если бы на оклик часового я не ответил по-немецки?
И Кашин стронулся. Он переступил с ноги на ногу, и на лице скользнула неловкая улыбка.
— Или при ответе перепутал артикль? Наврал в спряжении?
Кашин прикрылся рукавом ватника. Николай услышал булькающие звуки и увидел, как дрогнули плечи ученика.
— Ты что, Володя?.. Почему ты плачешь?
Кашин отрицательно мотнул головой, и плечи его задрожали сильнее.
Николай отвел руку от мальчишеского лица и похолодел от злости.
Кашин не плакал. Он смеялся тем, почти беззвучным смехом, каким мальчишки умеют заливаться на уроках.
Николай невероятно вымотался за шесть часов уроков, дома его ожидала груда тетрадей, которые нужно было проверить к завтрашнему дню, и контрольная работа из заочного института. Битый час он вдалбливал в башку Кашина древнюю истину насчет света учения и тьмы невежества.
А тот смеялся.
Захотелось стукнуть кулаком по столу, ко всем не очень педагогическим словам прибавить еще покрепче, из солдатского фронтового лексикона, и прогнать этого чертенка с глаз долой.
Он сдержался. Не стукнул, не закричал, не выпроводил Кашина из учительской с наказом не появляться в школе без родителей. Он уселся на диван и принялся скручивать цигарку из крепчайшего самосада, который покупал на рынке.
От нахлынувшей злости пальцы плохо слушались, бумага рвалась и самосад просыпался на брюки.
— Вы «козью ножку» сверните, Николай Иванович.
Орехов вскинул голову, ожидая очередного подвоха.
Кашин смотрел на учителя сочувствующими и немного виноватыми глазами. Так, будто ему было неловко, что попусту потрачено время в бестолковой нотации, что фронтовому разведчику, пеленавшему «языков», пришлось не солоно хлебавши отвалить от непрошибаемого дота, который был сооружен в мальчишеской душе.
— Мой папа всегда «козьи ножки» сворачивал, — объяснил Кашин в ответ на растерянный и спрашивающий взгляд учителя. — Большущие… И табак он сам крошил. Топором в деревянном корыте. Сверните «козью ножку», Николай Иванович…
«Вот нахалюга!» — гневно подумал Орехов, но неожиданно для себя послушался совета и свернул «козью ножку».
Кашин улыбнулся и подошел к дивану. Склонив набок голову, он смотрел, как учитель ударами кресала пытается запалить трут «катюши».
— Надо в марганцовке его вымачивать, Николай Иванович… Тогда с первого раза загорается…
— Почему ты не учишь немецкий? — спросил Орехов без надежды на ответ.
Володя вздохнул, пригладил ладонью полуоторванную заплату на рукаве ватника и поднял глаза. Николай впервые рассмотрел их. У Кашина они, оказывается, не были ни хмурыми, ни темными. Такими их делала синюшность тонких век и тени костлявых впадин на сухом лице, из которых глаза смотрели, как из глубоких колодцев.
— Почему?
В выражении мальчишеских глаз появилась снисходительная участливость, какая бывает у людей, вынужденных отвечать на вопросы, где ответ и так ясен и спрашивать совершенно ни к чему.
— Фашисты папу убили… Не буду я ихний язык учить.
Безысходно горькие слова отдались в душе Николая, и он подумал, что Кашин в сущности прав. Представил себе отчаяние мальчика, когда в дом принесли похоронку, страшный листок с казенной фиолетовой печатью, и оказалось, что больше нет отца. Обезумев от свалившегося горя, Кашин решил не прощать тем, кто убил. Понимая разумом, что он слаб и ему не достичь убийц, Володя стал вынашивать отмщение. Мальчишеская голова придумывала страшные казни и тут же отвергала их. По складу характера Кашин был реалистом. В слепой беспомощности неотступных дум он нашел наконец доступную и зримую форму мести.
«…Не буду я ихний язык учить…»
Это дало крохотную, но такую нужную отдушину, позволившую чуть-чуть ослабить тяжесть навалившегося горя.
Николай подумал, что в ненастье у него самого люто ноет правая нога, где в голени сидит осколок мины, что всего полтора года назад под Бреслау эсэсовцы добили раненого Лешку Клемина, верного дружка, весельчака и заводилу, не боявшегося ни черта, ни дьявола, ни очередей в упор. Вспомнилась сестра, погибшая в сорок втором под бомбами «юнкерсов» в эшелоне эвакуированных. Четырнадцатый год шел Альке, пацанка еще. Так жизни и не увидела.
До войны Орехову рассказывали в школе, что немецкий — это язык Гёте и Канта, Маркса и Бетховена. А он на нем слышал чаще всего команды «фойер», всполошные «алармы» часовых и шипящее слово «шиссен» во всех формах, лицах и временах…