Изменить стиль страницы

Человеку нельзя жить одному, — произнес он. — А личность не может жить в стаде. И брак является неизбежным компромиссом между невозможностью жить одному и невозможностью жить в стаде. Это хорошо понял святой Павел, несмотря на то что совершенно не принимал во внимание биологические задачи брака.

Урок философии у нас послезавтра, — заметила Мария.

— Да, но послезавтра… — возразил Шенфельд.

— …меня уже не будет здесь, — договорила Мария. — Значит, и урока философии не будет.

При скромном венчании, происходившем в церкви успения пресвятой богородицы, присутствовали Шенфельд с Лаурой — в качестве гостей, а Гана, Борн и Гелебрант — как свидетели. По примеру Борнов и по совету Ганы, молодожены были одеты по-дорожному: Мария в скромном бежевом костюме с белым цветком. Сразу после венчания они поехали вместе с гостями на вокзал имени Франца-Иосифа I и там, в ресторане первого класса, позавтракали. Невыспавшийся Шенфельд молчал и только смотрел на Марию широко открытыми голубыми глазами; он вел себя не как отец, только что прекрасно выдавший дочь замуж, а как влюбленный, возлюбленная которого обвенчалась с другим. Борн разглагольствовал своим графским голосом: поехав, мол, с Ганой в свадебное путешествие в Париж, он чувствовал себя там совершенно выбитым из колеи, был сам не свой и горько сожалел о том, что не остановил свой выбор на Вене, поэтому, на его взгляд, решение Недобыла отправиться в свадебное путешествие в Вену удачное и разумное.

Мария храбро улыбалась мужу, который с серьезным и покровительственным видом сидел рядом с нею, вел себя чрезвычайно благопристойно и учтиво, подавал ей то соль, то уксус и уговаривал как следует подкрепиться перед долгой дорогой. Настроение было подавленное, и все обрадовались, когда швейцар позвонил в колокольчик и провозгласил, что курьерский поезд Прага — Ржичаны — Бенешов — Веселы — Вена подан к первому перрону.

— Пиши, ради бога, пиши, Мария, сразу напиши мне, — твердил философ, в последний раз обнимая дочь. — Помни, что сегодня вечером я уже буду в полном одиночестве.

«Как это нелепо», — подумала Мария; ей было бы гораздо приятнее оказаться в одиночестве, чем в обществе мужа, который четырнадцать лет назад был присужден к смерти, а теперь играючи поднимает карету. Когда она вошла в купе первого класса, куда носильщик внес их багаж, и выглянула из окна на перрон, Недобыл подошел и, прощаясь с провожающими, впервые за время их знакомства обнял ее, — положил сзади руку на ее плечи. Как только поезд тронулся, Шенфельд быстро сделал два маленьких, куриных шажка, словно хотел в последний момент прыгнуть в вагон и помешать отъезду Марии, но остановился, сгорбившись от горя, проводил ее взглядом и, вытянув руку, неловко махал вслед белым платком.

Поезд сразу въехал в длинный туннель под Королевскими Виноградами, и тут Недобыл, сильным рывком прижав Марию к груди, жадно поцеловал ее губы.

— Нет, еще нет! — взмолилась она, задыхаясь в его железных объятиях, но грохот колес, раздавшийся в прорезаемой багровыми искрами темноте, заглушал ее голосок. Да и тщетно взывала бы она к его деликатности: как только губы Недобыла прикоснулись к ее мягкой, теплой коже, кровь бросилась ему в голову и неистовство быка вытеснило способность разумно рассуждать, отличать дурное от хорошего. Заглушая мольбы Марии бурными поцелуями, он швырнул ее на сиденье и, безудержный, беспощадный, не остановился, даже когда поезд выехал из туннеля на свет солнечного августовского дня.

Спустя полчаса, когда проводник, с опасностью для жизни перебиравшийся по ступенькам из одного вагона в другой, вошел в их купе, Недобыл растерянно стоял у окна, а Мария, сжавшись в уголке в комочек, точно выпавший из гнезда воробышек, с горящими щеками, израненными губами и широко открытыми глазами, тихо и жалобно стонала.

— Моей жене стало дурно, — сказал Недобыл.

По совету проводника, они вышли на ближайшей станции, в Ржичанах. У молодой женщины был сильный жар, она бредила; ближайшим поездом супруги вернулись в Прагу.

8

Вскоре после возвращения из испорченного свадебного путешествия Мария поняла, что она беременна, а в мае семьдесят шестого года, того же года, когда английская королева Виктория стала королевой индийской, а пражские городские стены были снесены вплоть до Конских ворот, она, несмотря на свою хрупкость, неожиданно легко родила мальчика, по просьбе его крестного, Борна, названного Методеем.

Ребенок был прелестный — розовый, голубоглазый, совершенно не отмеченный печатью «жестокого процесса рождения человека», как записал в своем дневнике Шенфельд после появления на свет Марии, и исковерканная жизнь его молодой матери, безмерно обожавшей беспомощного, прелестного пухлого младенца, обрела новый смысл — она решила воспитать из него личность, диаметрально противоположную его жестокому, скаредному, ограниченному отцу.

Свою жестокость Недобыл убедительно доказал Марии в самом начале их несостоявшегося свадебного путешествия в Вену; свою скаредность он постоянно, непрерывно проявлял тем, что требовал от жены ежедневного отчета во всех ее хозяйственных расходах, тем, что не выносил, когда она, забыв, на что истратила деньги, вставляла в свой отчет статью «разное», и тем, что разрешал ей тратить не больше ста двадцати гульденов, которые точно, с раздражавшей Марию аккуратностью, выдавал ей первого числа каждого месяца.

— Твоему отцу я даю ежемесячно восемьдесят гульденов, — всякий раз повторял он при этом. — Значит, у нас уходит двести гульденов в месяц, а это гораздо больше, чем приносит мое предприятие — дела идут плохо, фургоны разваливаются, лошади стареют и начинают хромать, дом не приносит никаких доходов, цены на земельные участки не поднимаются, никто ничего не строит, никто не переселяется, и вообще все идет на убыль.

Итак, по словам Недобыла, дела шли плохо. Однако он только о своем предприятии и говорил, доказывая этим молодой жене, привыкшей к тонким и глубокомысленным беседам с отцом, свою ограниченность, о которой мы уже упоминали. За год до того, в августе, в Праге была проведена конка, и Недобыл, возвращаясь под вечер домой, без конца ругал господ из ратуши, не желающих согласиться на предложение его подставных лиц продолжить линию конки от Пршикопов через Гибернскую улицу к Жижкову. Представляет ли Мария, какое значение имело бы для его земельных участков, в первую очередь для «Комотовки» и «Опаржилки», если бы рядом с ними проходила конка? Но старые перечницы в ратуше и слышать об этом не хотят. Ссылаются на то, что Ольшанская улица слишком крутая и лошади вагонов не вытянут!

— Мне, мне они будут говорить, что лошади не вытянут! — возмущался Недобыл. — Мало я здесь ездил, мало гонял своих битюгов? Но я-то прекрасно знаю, почему они отдают предпочтение Карлину перед Жижковом. Потому что в Карлине проживает достопочтенный пан Иерузалем, а в Жижкове — всего лишь Недобыл, просто честный сын земли чешской, не имеющий, конечно, такого значения и веса, как еврейский пришелец. Это дело его рук, я это отлично знаю, пусть мне очки не втирают. Он подложил мне свинью, когда я добивался вывоза щебня от городских стен, а сейчас портит дело с конкой. Но вопрос еще не решен, ваша милость, время покажет, на чьей стороне все права, кто хозяин чешской земли!

Так разглагольствовал он без конца; от возвышенных интересов, которые он симулировал до свадьбы, не осталось и следа, по ночам он спал крепким и здоровым сном, не думая ни об ансельмовском онтологическом доказательстве бытия бога, ни о первичном двигателе; прекратились и прогулки в карете, запряженной рысаками в яблоках. По воскресеньям он развлекался тем, что прогуливался по противоположной стороне Ольшанской улицы, покуривая сигару, что разрешал себе только в дни отдыха, и все любовался своим домом. Он очень любил, чтобы во время его прогулок Мария выходила с ребенком на руках на балкон, украшенный пилястрами и инициалами «М. Н.». «Мой дом, — думал он тогда, — моя жена, мой сын и наследник! Я начинал с трех пар лошадей и колымаги и вот чем владею теперь! Не воображайте, пан Иерузалем, что я сложил оружие и вышел из игры!»