Изменить стиль страницы

«Однажды ночью меня будят, ведут, везут. Я ужасно обрадовался: расстреливать ли ведут, в другую ли тюрьму — все к лучшему, все перемены. Наконец, приехали. Я увидал русских солдат, и сердце мое радостно дрогнуло.

— Здорово, ребята!

— Не велено разговаривать.

Австрийский офицер потребовал обратно Kaiserliche-königliche, то есть цепи, собственность австрийской короны. Пришлось перековывать. Наши оказались тяжелее».

Так, в ручных и ножных кандалах провели Михаила Бакунина через Красное село 11 мая 1852 года. Он прибыл на родину и занял арестантский покой номер пять Алексеевского равелина Петропавловской крепости.

— Наконец-то, — с облегчением вздохнул наследник.

Первые недели протекли на удивление тихо. Голуби за окном, русская речь караульных солдат, ласковый плеск невидимой невской волны за гранитом. Такой ли встречи ожидал Мишель после всего, что натворил в Европе? Он не знал, что и думать. Ясно было, что физические унижения ему не грозят, но и суд, по-видимому, тоже. Здесь же все известно!

Протекли еще три-четыре недели, всего около двух месяцев.

— Пора приступать к допросу, — решил, наконец, Николай I.

Граф Орлов наклонил голову, соглашаясь с царской волей. Оба молчали. О чем допрашивать человека, дважды приговоренного к смертной казни? Следственные материалы прусских и австрийских судов давно лежали в папках Третьего отделения. И к чему приговаривать этого бунтаря? Смертной казни в России не было, одиночное заключение и каторжная Сибирь были единственными устрашениями для преступников.

Николай I был уже немолод и не всегда здоров. По утрам, часто после бессонной ночи, он с трудом подымался с узкой армейской койки, принуждал себя к легкой верховой прогулке и тотчас принимался за дела. У него был сильный характер, дела помогали справляться с приступами глубинного предутреннего истерического страха, возрастным сигналом наследственности несчастного отца, возможно, и деда, прадеда. Только дела да пустые любовные шашни помогали ему.

Неспокойная Европа кипела волнениями и притязаниями на собственные земли Империи в Польше и Бессарабии, на юге англичане целились в Крым, на Дальнем Востоке земли по Амуру и выход к океану препятствовались Китаем. Русская сила ежеминутно испытывалась возможным неприятелем, и пока сдерживала напор, устрашала блеском штыков и славой русского оружия немцев, турок, англичан, этих хитрых лис, способных объединяться с кем угодно.

Внутри Империи было не тише. Проект отмены крепостного права, десятки проектов такого рода не раз обсуждались и в тесных, и в широких кругах высших сановников, людей государственных, умных, и почти все подталкивали царя к Манифесту.

— Пока не поздно, Ваше Императорское Величество! — утверждали они. — Народ в волнении.

Николай смотрел на них тяжелым выпуклым взглядом, который не выдерживал никто.

«Мне уже не в подъем такая махина, — думал он. — Дай бог справиться с текущими делами. Наследник сладит. После меня..».

Строительство железных дорог, промышленность, мануфактуры, науки и первопроходцы в богатейших сибирских месторождениях золота, руды, отделочного камня, и нефть в Баку, соблазнявшая англичан до исступления, — быстро меняли лицо страны. Разве не знал он о хищениях и казнокрадстве? Но они тоже служили России, на тех утайных средствах росли новые капиталы в провинциях и глубинках. Империя крепла трудами талантливых людей, с какими никакой Европе не сравниться. И только вольнодумцы-злоумышленники, разрушители вроде Бакунина, насмотревшись на беспорядки в Европе, мечтали о потрясениях: «Долой, долой!»… Зачем они мутят образованные слои, зачем волнуют черный народ?

— Недосуг нам разбираться с этим бунтарем, хотя он и многое знает о делах польских и европейских, — выпрямился Николай. — Скажи ему, пусть напишет мне сам о себе все, что считает необходимым. Как духовный сын духовному отцу. И будет с него.

Орлов поклонился и вышел, а в дверь уже входил граф Нессельроде.

Глава пятая

Дни тянулись бесконечно, бесконечные пустые дни!… и такими же тягостными были ночи. Тишина. Тишина. Тишина. Вот где наказание! Напрасно ухо ловит весточки, ведь он совсем, рядом огромный город! С десятками знакомых гостиных, салонов, редакций, полных музыки и говора. Кто у них сейчас? Некрасов, Панаев? Шумят, бранятся, дружатся. А он… И недалеко, сто верст до родного семейства, где жива неизменная любовь к нему, их Мишелю, любовь, без которой он ослабел, словно стебелек без солнца. А как цветет, как разрослось сейчас Прямухино, а сколько, надо полагать, свежих детских голосов оглашают его, как когда-то они… Ох, многое припомнишь в жесткой, словно «испанский колпак» тишине. Ни весточки, ни письма. Тихо.

— Страшная вещь — пожизненное заключение. Сегодня я поглупел, завтра стану еще глупее. Неужели сгнить заживо — мой удел? А я-то, дурак, страшился батогов!

Вдруг в лязг замков и считанный дробот сапог встроились незнакомые звуки.

— Здесь, в пятом? — спросил полузабытый голос.

На пороге показался граф Орлов. Мишель поднялся. Когда-то они кланялись друг другу, перебрасывались словами, встречаясь в салонах московских и петербургских, и сейчас граф с любопытством окинул высокую, отяжелевшую в тюремных сидениях фигуру государственного преступника, втянул носом воздух: ну и дух! Тюрьма-с!

Заговорил просто, никак не называя стоящего перед ним арестанта.

— Я прибыл к вам с поручением из дворца. Его Величество Император Николай I изволили предложить вам написать лично Ему все, что вам представляется необходимым, с полной искренностью, как духовный сын духовному отцу. Согласны ли вы?

Мишель смотрел ему прямо в глаза. Что это? Ловушка? Зачем? Он и так в их руках… Ах, они не хотят нового суда! Или, напротив, желают его?

— Это великая честь и милость для меня в том положении, в каком я нахожусь. Справедливость Его Императорского Величества не имеет границ. Пусть принесут несколько тетрадей и принадлежности для письма.

— Время, потребное вам для работы?

— Месяц.

— Прощайте. Это ваша единственная возможность оправдать себя в глазах Его Величества. Мой совет: точнее выбирайте слова.

Лязг и дробот повторились в обратном порядке и все стихло. Мишель прошелся по «арестантскому покою». Семь шагов туда, семь обратно, раскинув руки и качнувшись, достаешь руками от стенки до стенки. Поначалу, еще в Кенигштейне, острее всего угнетала невозможность своевольного передвижения, входа, выхода, бега по лестницам, ходьбы по улицам большими скорыми шагами, таких простейших свобод на воле и столь бесценных в заключении, потом цепь и солома уложили его в Ольмюце, словно быка на подстилку но и здесь, в Петропавловской, лежание на койке мало-помалу, исподволь отменило физические нагрузки на прекрасное здоровое тело, и оно стало грузнеть, оплывать, подавать сигналы внутренних бедствий.

Но теперь не до того! Его слова будет читать сам Романов, Император Всея Руси, человек, получивший все ругательные, возмутительные, злонамеренные статьи, писанные Бакуниным и произнесенные в запальчивых речах, желает выслушать его, как духовный отец духовного сына! Михаил прошелся еще раз и стал ходить как маятник, от окна к двери. «Духовный сын духовному отцу..». Такого еще не бывало. Тогда почему бы не написать, не заговорить после немоты двухлетнего молчания? Не подать голос из подземелья? Кому оно нужно, его глухое геройство! Зато каков читатель!

— Итак, от меня ждут исповеди, а исповедником решил стать сам Николай I. — он хрустнул скрещенными пальцами. — Будь я перед jury, в открытом пространстве… о, там надобно было бы выдержать роль до конца. Но в четырех стенах, во власти медведя, можно без стыда смягчить формы, надеть искусную маску тонкой лжи и лукавства, кажущегося раскаяния и сплести с подлинной стихией души.

Он присел на постель, потом вскочил, вновь услышав дробот сапог и лязг замка. Солдат принес несколько тонких тетрадей в зеленых обложках, по двенадцать листов в полоску (как раньше!), чернильницу, гусиные и металлические, как в Европе, ручки с перьями. Ушел.