Опять холодок пробежал по спине, сильно застучала кровь в висках.
70
В понедельник, как раз когда Иозеф Беранек проехал через Крюковское, не остановись у Арины, отелилась Аринина коровенка. Едва теленочек, лежавший на мерзлом навозе, начал дышать и был облизан — Арина, завернув его в юбку, еще мокрого и дрожащего, унесла из холодного, плетеного хлева в избу, а потом, так же заботливо укутывая, носила к вымени.
В среду, когда Беранек, наконец, собрался к ней, Арина пекла хлеб; она встретилась с ним у порога — тащила солому и хворост для печи. Вместе с Беранеком заглянул к ней и Семен Михайлович, отставной солдат, который иногда, вместе с Беранеком, забредал в Крюковское к солдаткам. Семен похвалил теленочка, побалагурил с Ариной и отправился к солдатке Анисье. Арина на его шутки и прибаутки отвечала неохотно, сквозь зубы, не поворачиваясь от печи.
А Беранек сидел у стола за спиной у Арины. В печи ярким пламенем занялась солома, затрещал хворост, жадно пожираемый огнем. Арина, наклоняясь, невольно показывала ширину своих бедер.
Выходя из дому, Беранек представлял себе, как смело он войдет к Арине и как будет он сидеть за столом и по-мужски хвастливо рассказывать о своем героическом решении, а Арина подаст ему хлеб и миску.
Но этот Семен, о котором он и не думал, все в нем расшатал.
И вот сидит Беранек, совершенно угнетенный той новостью, которую он пришел сообщить. Но еще больше подавлен он сегодняшним поведением Арины. Нет, лучше встать и выйти во двор. Обходя все закоулки, он везде с тоской замечал работу своих рук; через сад, заваленный снегом, прошел к забору; этим путем летом ходили в луга, сейчас завеянные снегом; этим путем в ту первую ночь выводила его Арина. Забор, который ему тогда пришлось перелезть, сейчас совсем утонул в сугробе. И вокруг риги попытался обойти по промерзшему снегу Беранек. Добрую половину ее крыши он еще осенью перекрыл хорошей новой соломой. На покосившейся двери мрачно чернел большой замок. Беранек тронул дверь — она скрипнула знакомым голосом, только громче прежнего, и звук этот своей леденящей резкостью разорвал белую вечернюю тишину. На сухих плетеных стенах риги дрожали грязные обрывки паутины. Ровная снежная пелена вокруг была густо исчерчена бесчисленными звериными следами. Из высокого сугроба рядом с ригой неподвижно торчала черная ветвистая крона вишни. Беранек вспомнил, как вырубил он под ней все дикие побеги, как приметил ветви, которые нужно будет срезать весной. Только…
— Теперь уже не срежу…
Вот она, Аринина изба… С трех сторон укутанная навозом, соломой и сугробами, стоит она, словно в тулупе с поднятым воротником, выпуская мирный дым к желтому вечернему небу. Не спускает с Беранека глаз, глядя поверх продавленного плетня, на котором развешаны мерзлые тряпки. Смотрит так деловито…
Под снежной папахой — об этом тоже вспомнил Беранек — теперь уже не грязная и не растрепанная крыша: Беранек сам ее немного причесал, а как следует, думал, сделает весной.
— А теперь ничего уж не сделаю…
И низенький дощатый закуток под боком у избы, прежде совсем завалившийся, Беранек тоже поставил на ноги. Теперь он стоит твердо, удобно, будто крепкий щенок в ворохе сена. Будто караулит поленницу дров, которую Беранек сам распилил, наколол и сложил Арине на зиму.
И плетеные стены сарая, которые ветер так и продувал, — а там ведь была и лошадь, и корова, и всякий инструмент, в общем, все богатство Арины, — Беранек помог обложить соломой и навозом, насколько хватило навоза и соломы.
Все это теперь так прочно, так на своем месте — хоть и завалено снегом, хоть и примостилось на краю деревни. Спокойно и безбоязненно, ни о чем не заботясь, смотрит теплая изба на бескровную печаль, которая каждый вечер голодным волком садится на белую землю — и везде она, везде, сколько видит глаз, до самого далекого горизонта.
Ах, как тянет эта изба Беранека к себе! Держит за сердце. И только растерянность да какая-то робость заставляют его, как несмелого влюбленного, топтаться на морозе.
Наконец он все-таки вошел в избу, будто закончил какое-то важное дело на дворе; Арина закрыла печь заслонкой и села на лавку, устало откинувшись к стене. Помолчав, она спросила:
— Где ж ты пропадал, Иосиф… с той недели?
Беранек как раз собрался сам заговорить, сказать что-нибудь дельное, хозяйственное; теперь же будто муравьи забегали у него по всему телу.
— Я, Аринушка? Собрание было… Такая, знаешь, работа… Я тебе потом скажу.
Садясь за стол, он вздохнул, как вздыхают, усаживаясь, крестьяне…
Изба быстро тонула в сумерках. Черные уютные тени выползали изо всех теплых углов, спускались с запечья и растекались по лавке у печи, где были сложены высокой грудой подушки. В черном углу ворочался, шелестя соломой, теленок.
На ночь Беранек понес теленка к материнскому вымени и вернулся с ним, сытым и дрожащим на руках, принеся с собой запах холода и коровьего навоза.
Арина зажгла убогую лампу; Беранек вышел закрыть ставни.
— Иосиф, — глухо сказала Арина, едва Беранек переступил порог. — Трудно мне одной. Глянь, работы прибавилось. А как весной-то будет?
Беранек потер щетинистый подбородок.
Арина сняла большие валенки, стоптанные еще покойным Тимофеем; сверкнули икры ее сильных ног. Она развязала платок и опустила подобранную юбку. Потом положила на стол полкаравая остававшегося хлеба.
Беранек, избегая ее взгляда, смотрел, как к ее почерневшим ступням пристает пыль с земляного пола. Когда она протянула ему хлеб, от нее пахнуло дымом, телом и хлебом.
Арина, дожидаясь, когда в печи поспеет хлеб, присела на лавку и вздохнула.
— Никак весны не дождешься… Знаешь, Иосиф… — Устремив взгляд на печь, она продолжала: — Когда ж будут… распускать пленных по избам?
Беранек со стесненным сердцем раздумывал, как ответить.
— Думаю… Аринушка… не скоро, — вымолвил наконец.
Арина поднялась с новым вздохом и стала вынимать из печи хлебы. Она обтирала их мокрой тряпкой, крестила и относила на лавку, подпирая лопату животом. От караваев, от тряпки пар поднимался к ее разрумянившемуся лицу. Изба наполнилась сытным хлебным духом.
На ужин ели из одной миски щи, заедали хлебом. Деревянная ложка, которой хлебал Беранек, осталась еще от Тимофея. Арина все опускала глаза. Закашлялась:
— Ммм… Что ты сегодня… все молчишь?
— Я? — встрепенулся Беранек.
— Теленку и то не порадуешься. Не пришел и поглядеть на него. А я-то в понедельник все думала: кто же тебя будет растить, теленок… радоваться тебе… Может, пришлют мне другого, чужого… А ты, может, вовсе и не хочешь…
— Аринушка! — с упреком воскликнул Беранек.
— Когда ж тебя мне отдадут-то?
Беранек вытирал хлебом ложку, чтобы не смотреть Арине в глаза; но ему следовало бы, пожалуй, вытереть лоб.
— Да видно, Аринушка, не скоро…
— Ладно, когда-нибудь да кончится зима. А нынче… конца края ей не видать.
Все рушилось в душе у Беранека, и было у него такое чувство, будто он лжет.
Но ведь ничего-то он не знает!
И он сидит и смотрит на Арину.
Так смотрел он на нее весь вечер. Смотрел, как она сгибается над работой, как бедра и руки ее играют под плохонькой одежкой, как падают волосы на разгоряченное лицо.
Он смотрел, как Арина раскладывает по лавке тяжелые подушки и крестится на икону.
Изо всех сил старался Беранек принять степенный, совсем обычный вид. И все-таки каждое ее движение отдавалось у него в сердце. И с каждым ее движением словно что-то врастало в него с голодной жадностью. Выйди она сейчас всего-навсего на двор — все бы в нем болезненно оборвалось.
Но ведь он и в самом деле ничего еще не знает!
И, может, скажи он ей то, ради чего пришел, — это было бы ложью.
В ее крепкие и покорные объятия лег он молча. Он стыдился Арины, потому что сам себе казался пьяным. При первых же ласках это пьяное ощущение еще более усилилось, неожиданной силой разливаясь в нем от сердца по всему телу. И после каждого порыва он хмурился, хотя в избе стояла черная слепая тьма.