Беранек потолковал еще с денщиком Шеметуна, Иваном, зашел добродушно посмеяться и сердечно пожать корявые руки бородатым и ленивым караульным, которые по доброте душевной все твердили ему, что никакой войны больше не будет. Семье слесаря он сказал:
— Прощайте!
К сыровару он даже спустился в погреб.
— Значит, не заглядывать мне уже больше сюда.
С подчеркнутой лихостью он приветствовал доктора Мельча, поиграл с Барыней у крыльца офицерского дома.
После обеда он почистил одежду, взяв щетку у Ивана, и, аккуратно зачесав на левую сторону волосы и смочив их водой, отправился в Александровское к Сироткам.
79
Райныш, не принадлежавший к числу гостей Сироток, ухватился за возможность хоть в этот последний день выбраться из ненавистной атмосферы коровника. От радости он ткнул в бок своего верного, тоже бойкотированного друга, немца Гофбауэра:
— Пролетарии всех стран… присоединяйтесь!
Они носили дрова из винокуренного склада в маленький сруб, стоящий над прудом и служивший хуторской баней. Обмотав мешковиной руки и голову поверх шапки, они ходили гуськом по узкому проходу между сугробами с охапками дров, ничего не видя под ногами и беспрестанно спотыкаясь на обмерзших краях глубоко протоптанной тропинки. Шершавая кора на поленьях отставала, на ней намерз снег, и дрова обдирали и холодили руки.
Потом таскали из проруби воду, наполняя кадки. Чтоб согреться, туда и обратно они бежали бегом, расплескивая воду, и она намерзала на тропинке и на пороге бани. После каждого ведра они долго хлопали руками по бедрам, чтоб отогреть закоченевшие пальцы.
Так наполнили водой обе кадки, потом затопили старую печь. И когда в темном углу за спиной у них заплясали большие изломанные тени, они сели перед печью на корточки, всем телом вбирая нарождающееся тепло и щуря глаза. Тепло входило даже в их желудки, сведенные голодной судорогой.
Райныш привалился плечом к товарищу и в задумчивости стал сплевывать голодную слюну на поленья. Он смотрел, как пляшут в слюне искорки пламени, и следил за печью, время от времени подбрасывая дрова. Гофбауэр подставлял свое маленькое, худое, напряженное лицо с зажмуренными глазами красноватому светлому теплу, пышущему из дверцы печи.
— Здесь еще до весны половина передохнет от голода, — сказал он вдруг со вздохом и, по видимости, без всякой связи, тоже сплюнув на полено. — Везде — одна лавочка. Здесь тоже ведь на мертвяках больше всего наживаются: жратву на них получают, а мертвые есть не просят.
Райныш протянул одну ногу к самому огню. Он шевелил горящие поленья, будто играл с ними и плевал в огонь, цедя сквозь зубы:
— И я, приятель, тоже скоро начну зарабатывать на мертвецах. Буду делать пушки, или гранаты, или газы. Мне уже все едино. Жрать-то нужно. Пусть сволочи перебьют друг друга до последнего, пусть душат друг дружку, пусть сдохнут. Я теперь готов стрелять с закрытыми глазами. Хочешь в ту, хочешь — в другую сторону.
Маленький, щуплый Гофбауэр высморкался в весело потрескивающий огонь, а Райныш вдруг встал — так он взволновался:
— Ох… встретиться бы… еще разок с этими паршивыми вонючими Иванами!.. Прошил бы пулями от пупа до горла!
Гофбауэр озабоченно наморщил лоб.
— Нельзя так, слушай. Они ведь рабы… международных эксплуататоров.
— В том-то все и дело!.. Если б хоть сами были эксплуататорами!..
— Сам ведь на них работать будешь!
В трубе загудел огонь. Райныш сжал губы и, не глядя на Гофбауэра, вышел из бани.
Вернулся он, как бы умытый морозом.
— Нас, солдат, — сказал он, садясь рядом с Гофбауэром, — много было в лейпцигской организации… в чешской-то. Много мы выдули пива на прощанье… А нынче — где кто?
— Я знаю только об одном товарище, — вдруг гораздо охотнее заговорил Гофбауэр. — Был каким-то редактором. Призвали его вместе со мной ефрейтором. Он уже давно фельдфебель. Так какие же мы теперь с ним товарищи, сам посуди! Что теперь ему наше рабочее дело?
Они еще сидели долго, но говорили мало. Райныш плеснул воды на каменку. Вода с шипением взметнулась паром, пар, пыхнув им в лицо большими обжигающими клубами, поднялся мягким облаком к низкому потолку, пополз по стенам, по глади холодной воды в большом котле. У Райныша размоталась тряпка на ноге. Он затянул ее потуже, охая при этом и покряхтывая.
— Кабы не эти императоры… да не вся заваруха… был бы я сейчас… в Лейпциге… сам себе хозяин, мастер… с нашим-то ремеслом… можно было, ого-го, как заработать… А говорят, в России… зарабатывают еще больше…
— После войны везде заработаешь, коли не подохнем, после войны будем на вес золота. Лошадей да рабочих повыбило — сила! Лошади и рабочие после войны больше всего будут в цене. А работы сколько! На каждого — по четыре порции. Выбирай! Пока еще все наладится-то…
— Ну что ж, заставим себя просить! После войны-то уж в их шахер-махерах каждый разберется. Теперь-то нас не проведешь! Хватит всех этих господских штучек! Я в пеленки делал точно так же, как государь император… или там какой угольный барон…
— У вас, у чехов, — может быть… Но чтоб у нас, у немцев, — не верю. Чехи в делах демократии всегда нам сто очков вперед давали. Еще до войны против монархии были. Не лизали задницу всяким императорам да вельможам.
— Это потому, что чехи — сплошь бедняки. Зато в Германии больше солидарности среди партийных…
До Райныша вдруг дошло, почему Гофбауэр так сердечно хвалит чехов, и он сказал теплее:
— Ты вот сюда лучше садись, друг, здесь не так жжет!
И снова они оперлись друг о друга.
Тепло, чистый воздух навеяли на Райныша дремоту. Гофбауэр припомнил несколько чешских слов и с грехом пополам составил из них фразу. Потом стали договариваться, как разыщут друг друга после завтрашнего расставания в России и как — после войны дома.
Прапорщик Шеметун, узнав, что топится баня, первую очередь выговорил для себя; но пришел он сюда с Еленой Павловной только в полдень и выгнал обоих пленных. Райныш с Гофбауэром так стремительно вылетели на мороз, что запах Елены Павловны не сразу выветрился у них из памяти. Оба многозначительно засмеялись.
— Ну, я б это тоже сумел!
— С таким-то мылом!
Они стояли у бани, готовые исполнять еще какие-нибудь распоряжения, хотя вполне могли бы и уйти. Мороз пробирал их, и они приплясывали на снегу и грели руки, глубоко засунув их в дырявые карманы прямо к голым и тощим своим телам. Рисуя себе дразнящие картины того, что, очевидно, сейчас делается за ветхими стенами бани, за замерзшим окошком, они и не заметили, как пролетело время. А когда неотвязное чувство голода напомнило им об обеде, было уже поздно: Шеметун с разрумянившейся Еленой Павловной вышли, и сейчас же в баню хлынули пленные офицеры. С ними прибежала и веселая сучка Барыня.
Райнышу с Гофбауэром пришлось быстренько сполоснуть полы, долить воду в кадки и подбросить дров. Офицеры тем временем раздевались в дырявом предбаннике, похожем на ледяную пещеру. У них были хорошо откормленные, гладкие тела. Обер-лейтенант Грдличка дал Райнышу и Гофбауэру по сигарете и обронил несколько благосклонных слов, блеснув отличным венским диалектом. Гофбауэр стоял перед ним в струнку и отвечал лаконично с неназойливой услужливостью.
Дожидаясь дальнейших приказаний и чаевых, оба друга остались в ледяном предбаннике. Каждый раз, когда открывались двери, из них вырывались клубы густого теплого пара, оседавшего на стенах нежным инеем. Райныш и Гофбауэр грели руки над дымом сигарет, а докурив — на спине собаки.
— Разжирела, — заметил Райныш и шепотом добавил на ухо Гофбауэру: — Курва офицерская!
Сучка радостно обнюхивала его окоченевшие руки. Офицеры недолго пробыли в бане: слишком много времени занимал ее Шеметун, и они торопились. Грдличка, уходя, дал Райнышу с Гофбауэром чаевые за всех семерых офицеров: это составило тридцать пять копеек.
Деньги принял Райныш, и оба по-солдатски поблагодарили. Еще помогли одеться замешкавшемуся доктору Мельчу и кадету Гоху.